Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 47 из 66

Хитрая бестия, выжига и торгаш. Говорят, раньше, в двадцатых годах, опиумом и кокаином промышлял — это когда мода была. Да и сейчас, народ болтает, у него всегда анаша на закрутку сыщется, будто бы в косичке своей бумажный пакетик прячет.

Вахрамеев подозрительно покосился на тощую, перевитую тряпицей косичку китайца, торчащую над засаленным воротником, и убеждённо подумал: "Выгода привела его сюда. Знать, есть расчёт".

Егорка Савушкнн жевал смородиновый лист. Сорвал, сунул в рот и вот морщится, щурится — ждёт, сам разговор первым никогда не начинает.

— Ну как, вернула вам плотина артельных лошадей? — спросил Вахрамеев.

— Да вроде, — кивнул Савушкнн. — Только не все повертались. Мы вот с Терехой да Васькой, значица, ишо поработаем. Однако до зимы, до первой пороши.

— Глядите, проклянут вас, старики. За непослушание анафеме предадут, — усмехнулся Вахрамеев.

— Ничаво! — поскрёб бороду Егорша. — Мы ведь из артели не выходим, А что работаем, так деньги надобны, ребятишек одеть-обуть. У меня вон их четверо, а у Терехи — пять огольцов по давкам сидят.

Они прилегли на кюветный пригорок, а китаец расположился по ту сторону дороги на тёплом плоском камне, подвернув под себя ноги, и выставив подошвы хромовых сапожек-ичигов. (Прямо детская нога! — удивился Вахрамеев. Никак не больше тридцать пятого размера.) "Коробейник-ходя" нюхал табак и явно давал понять, что в разговоре не участвует.

— Давай, выкладывай, с чем пришли, — сказал Вахрамеев Егорше. (А то будет сидеть, листья жевать да губы облизывать).

— Неладно в Кержацкой Пади складывается. Неладно, Кольша… — Савушкнн выплюнул зелёную жвачку, сорвал новый лист, растёр в ладонях и сунул в рот. Вахрамеев вспомнил школьное Егоркино прозвище и рассмеялся: отец четырёх детей, а так и остался "Верблюдом" — вечно жуёт и плюётся.

— Чо лыбишься? — нахмурился Савушкин. — Я тебе на полный серьёз говорю, а ты хахаешь. Мужики наши на тебя зуб точат, понимаешь? Говорят, мол, Колька-председатель облапошил артель, как цыган вокруг пальца обвёл. Мы, значица, ему лошадей дали — вроде как откупились, а он обратно переселение затевает, За нечестную игру и на вилы невзначай напороться можно — вот как говорят.

— Да что они, опупели, варнаки косопузые! — возмутился Вахрамеев. — Разве я с ними торговался? Я лошадей просил от имени Советской власти. Они же сперва не давали? Ну и не давали бы вовсе.

Он вспомнил ехидные укоры кержацкой уставницы Степаниды, колючие злобные огоньки в бесцветных старушечьих глазах. Непререкаемость и ненависть… А он-то подумал тогда, что дошли до её материнского сердца искренние слова насчёт лиха военного предгрозья.

Выходит, они просто торговались. Наверно, весь тот вечер сидела кержацкая верхушка на Степанидином тесовом крылечке, судили-рядили, прикидывали да выгадывали. Теперь вон как повернули.

Да, но откуда они узнали о переселении? Ведь бумага из райисполкома лежит у него в сейфе, и он об этом ещё никому не говорил. Знать, сообщили из города — у них, у кержаков, всюду есть свои люди, свои друзья-заступники.

— Про переселение тогда речи не было, — сказал Вахрамеев и неожиданно подумал: а не явились ли сюда Егорка с китайцем затем, чтобы уламывать его, чтобы упросить или заставить отменить переселение кержацкой артели? Может, их сама Степанида к нему отрядила с поручением? Ведь неспроста китаец ухо навострил — прислушивается к разговору, даже чих старается приглушить, не чихает, а прыскает по-кошачьему.

— Переселение будет не потому, что мне так хочется! А потому, что по Кедровке пойдут сбросовые воды. И начинать это дело будем с осени, — Вахрамеев настороженно прищурился, ожидая, что сейчас Егорка примется выкладывать, с чем явился, начнёт уламывать от "имени обчества", а то и в торги ударится.

Однако Савушкин спокойно обчистил-общипал бороду от зелёных травяных ворсинок и сказал:

— Не кричи — ишь ты командир зычный какой выискался! Я это и без тебя понимаю; на гнилом месте стоит Падь. Лично на переселение согласен, А вот они, — Егорка ткнул пятернёй куда-то за спину, в сторону села. — Вот они, холщовые драмодеры, рухлядь чуланная, этого понять не желают. Я про наших стариков говорю. Они теперь, значица, чего умудрили? Жалобу на тебя писать самому вождю и учителю товарищу Сталину. Потому как ты есть злостный нарушитель советской Конституции и уничтожитель права свободного народа. Эй, Леонтий, скажи ему как было, а то он мне, кажись, не очень-то доверяет. Фома-неверующий.

Егорка скатал сразу несколько листьев и рассерженно сунул в бороду, в разинутый рот.

— Сыкажу, сыкажу! — китаец торопливо упрятал за пазуху пузырёк с нюхательным табаком, лёгкой рысцой перебежал дорогу, заглянул Вахрамееву в лицо. — Шибко шанго Егорька говорила, шибко правильно. Твоя, Колика, шибко плохо будет. Скоро. Ай-ай-ай!

Китаец сложил ладони, горестно склонил голову, отчего косичка его торчаще вскинулась вверх, к небу.





— Ладно причитать, ходя! Говори толком.

— Линь-Тяо не перечитай, Линь-Тяо всё знай. Твоя худо, моя шибко худо. Люди Савватей письмо пишут, охота ходи нету. Шкурки не сдавай — моя деньги нету, моя совсем помирай.

— Чего-чего? — не понял Вахрамеев.

— А того, что сображать надо. Человек же всё понятно говорит, — Егорка шлёпнул по крутой шее, прибив комара. — Старики наши так порешили: послать жалобу, на охоту не ходить, пушнину не сдавать — покуда приказ на переселение не отменят. Забастовка, значица, понял?

— А жить на что будут?

— То уж не твоя забота, — усмехнулся Егорка. — Небось у наших хряков сусеки-то крепкие, без запасов не живут. А вот ты чего запоёшь, интересно знать? Шум-то поднимется большой, да гляди, и тяпнут тебя по башке, дескать, пошто забижаешь народ?

— Ай, ай! Шибко шанго человек! Шибко жалко переседатель Колька. Линь-Тяо жалко. Ай-ай!

— Да замолчь ты, не кудахтай! — рассердился Вахрамеев.

У него даже под лопаткой заныло, закололо: надо же, какую хитрую пакость задумали преподнести ему благообразные старцы! И ведь момент выбрали — когда идёт всенародное обсуждение проекта Конституции. Тут дело пахнет большой политикой… Верно рассуждает Егорка: шуму не оберёшься. А может, всё-таки оба они специально подосланы тёткой Степанидой припугнуть его? Чтобы подумал, поразмышлял да сговорчивее сделался. Впрочем, у них есть и веские личные мотивы для того, чтобы сообщить ему всё это. Китаец, например, всерьёз боится потерять работу, остаться без солидного, надо полагать, "навара", который он ежедневно наскабливает со своих посреднических махинаций.

Ну, а Егорка? Ведь не по доброте душевной впутался он в это небезопасное дело. Какая ему корысть? Может, рассчитывает лучшую делянку получить на зареченском взгорке, на переселенческой улице? Кто его знает.

В любом случае — не надо подавать вида. Они сказали, он услышал, ну и лады — разошлись в разные стороны, будто никакого разговора и не было.

Китаец, покачивая головой, всё ещё страдальчески хныкал, зато Егорша равнодушно чавкал, как бугай на пастбище, иногда хлопал комарьё на бронзовых скулах.

— Ты бы хоть серу жевал, — сказал ему Вахрамеев. — Листвяжную.

— Я её зимой жую, — буркнул Егорка. — А летом — зелень. У меня, значица, дёсны болят. Старуха велит смородину жевать.

— Какая старуха?

— Да Волчиха, знахарка наша. У неё и про любовь травка имеется. Тебе ещё не занадобилась? — Савушкин приподнял рыжую бровь, озорно стрельнул ореховым прилипчивым глазом. — Могу спросить.

— Но-но! насупился Вахрамеев. — Чо мелешь-то, бормота непутёвая?

— Да я к слову, — придурился Егорка. — Это ведь кому чево потребно.

Неужто пронюхал про Фроську? Вполне возможно. В этой Черемше, как в курятнике: не успеет курица снести яйцо, а накудахчут на готовый цыплячий выводок.

— Чего робить-то будешь? — с деланным интересом спросил Савушкин, поднимаясь с травы.

— Что-нибудь буду… — Вахрамеев потянулся, втоптал каблуком окурок, краем глаза замечая вытянутое, настороженное лицо китайца: уж больно ему хотелось услышать, какое-такое решение примет председатель! — Подумаем, обмозгуем. Как говорится, оценим обстановку. А уж потом и дело сделаем. За разговор — спасибо.