Страница 64 из 83
Чем я хуже Гипноса — тот дал Деметре мака, чтобы она перестала искать дочь и занялась своей тучной пшеницей. Я же угощу им тучную Младшую, чтобы она дала мне передышку и перестала искать неприятностей.
Мама говорила мне, что хамелеоны меняют цвет, чтобы их не заметили враги, притворяются листвой, травой, корой дерева. Когда я выросла, то узнала, что это неправда — они меняют цвет от холода или от голода, даже от страха могут поменять. Младшая поменяла цвет от злости, вернее — она совсем лишилась цвета, а от ее запаха меня мутит, как будто я стою перед тем чудовищем из саги, которое в день своей смерти породило тучи мух, муравьев и вшей, разлетевшихся по белому свету.
Кстати, чудовище родилось не просто так, а от любовной связи близких родственников, но мы здесь ни при чем — Младшая никогда не была мне сестрой!
Да и связи никакой не было, так, бессвязный лепет плоти.
Поверить не могу, что я хотела вернуть ее домой, эту неряшливую цереру с шелушащимся лицом — она подцепила какую-то дрянь в москитном Хочине и стала еще больше похожа на свою розовощекую мать.
Когда я была такой, как Фенья, нет, чуть постарше, мы верили, что если заглянуть внутрь маковой коробочки, то ослепнешь, похоже, я заглянула в нее тогда, и довольно глубоко.
Иначе — как я могла не заметить этого сходства двадцать лет назад? Хотя бы в один из тех летних дней, когда они сидели рядом на качелях, одинаково откинув две кудрявые головы и бессмысленно щурясь в пересохшее небо. Мать и мачеха Эдна-на-на и Хедда-да-да. Две обвитые маковыми гирляндами Персефоны, спокойные и полнокровные, качающие босыми ногами в такт неведомой мелодии — да что это со мной? Почему я все время думаю о маке?
Потому, что пора заварить новую порцию.
Письмо Дэффидда Монмута. 2006
Ты не поверишь, я начал читать по-русски — ту допотопную книжку, что ты отдала мне, разбирая коробки на чердаке. Читаю пока по складам, имена героев непроизносимы совершенно, зато я уже сообразил, кто там дуб, а кто падуб, и за какую даму они сражаются.
Когда я взялся за самоучитель, увидел фонетическую таблицу в самом начале и принялся округлять рот и так и сяк перед зеркалом, мне померещилось, что я слышу твой смех. Помню, как ты смеялась, научив меня старинной скороговорке, до сих пор могу ее быстро произнести:…чай пили, ложки били, по-турецки говорили, чаби, чаляби, чаляби, чаби, чаби!
Наша помолвка была обречена, Сашенька, и не потому, что я старше на шестнадцать лет и боялся оказаться на четвереньках, оседланным юной Кампаспой, и не потому, что ты была чем-то перепугана и не давала себя коснуться, хотя источала пряный аромат, как вымышленная пантера [120] из александрийского «Физиолога» — помнишь, я приносил его почитать летом девяносто пятого?
Нет, эта затея провалилась, потому что ты искала в мужчине то, чего во мне не было. Я готов был стать отцом, братом, любовником, любым листочком из фрейдистского гербария, но я не готов был стать кабальным, безропотным читателем, а тебе нужен был читатель, Саша, читатель, и только.
Когда ты не приехала в Сноудонию, я вздохнул с облегчением, а когда получил свое кольцо в конверте с орнитологической надписью, даже засмеялся. Надеюсь, тебе понравился мой ответный подарок, если тебе понадобятся к нему серебряные пули, дай мне знать.
Иногда я думаю, что Монмут-Хаус мог бы подарить тебе то, чего ты ищешь, — спокойный кабинет с видом на пустошь, заросшую утесником, тишину и время, много времени. А ты могла бы дать мне то, что я ищу — нежную тускуланскую собеседницу, [121] с которой я мог бы говорить о пределах добра и зла, эвдемонии и способах оградить себя от печали.
Но, стоит мне представить это в картинках, я вздрагиваю от предчувствия беды.
Однажды, в Картрефе, ты рассказала мне о случае со школьным лагерем — когда ты отравилась лесными грибами и попала в деревенский госпиталь, который и госпиталем назвать было трудно — так, две комнатушки, выкрашенные в белое, с окнами в сад.
Твое письмо домой потерялось, и за тобой никто не приехал — ни из Вишгарда, ни из лагеря. Несколько дней ты просидела в саду у ограды, выглядывая маму или отца на пыльной деревенской дороге. Не дождавшись, ты решила, что тебя бросили — в девять лет это классический вывод — и поклялась, что будешь жить одна до конца своей жизни. Ты решила поселиться на берегу моря, ни с кем не разговаривать, гулять по обрыву и подкармливать чаек. Разве твоя мечта не исполнилась?
Разве античное чувство вины, которое ты в себе лелеешь, не самый верный способ поселиться одной?
Разумеется, ты натворила немало глупостей, не стану их перечислять, довольно и той, что грызет тебя подобно дантовскому Уголино, грызущему череп врага. Или, все-таки — руки собственных детей? В своей будущей книге я остановлюсь на этом подробнее.
А пока просто поверь мне, пятидесятилетнему ментору: вина это не то, что ты думаешь. Вина — это не белый камень, который ты бросаешь в колодец, чтобы простоять всю оставшуюся жизнь, склонившись над колодезным срубом в ожидании всплеска. У вины нет причины, обстоятельств и катарсиса, дождавшись которого, ты можешь разогнуться, наконец, и начать жить по-человечески.
У вины вообще нет своей жизни — это так же верно, как то, что она не может отнять твою. Вина — это сам колодец.
Лицевой травник
Есть трава земезея, собою она тонка и востра, как игла. А кто ея возьмет не ведаючи, ино руку порушит, до самыя кости все рознесет, а после станет садеть и долгое время не заживет, и кто ногою ступит не ведаючи — и ногу подрушит.
Когда Саше пришлось уехать в столицу на двенадцать дней, она попросила учителя Монмута заходить в «Клены» по вечерам и писать ей открытки о том, как обстоят дела.
Дэффидд прислал две короткие утешительные записки, а в конце недели приехал сам, чтобы сводить Сашу на премьеру в Шерман-театр. Со дня их помолвки прошло три года — учитель считал это поводом для ужина, но хотел, чтобы Саша сама вспомнила, и весь вечер дулся, помалкивал и разглядывал свои ловко подпиленные ногти.
— Я знаю его три года, — думала Саша, — какой ужас. Мне было двадцать с небольшим, папа был жив, а Младшая ходила в моей старой майке с надписью The University of Wales, Aberystwyth. Я держу его кольцо в ящике стола с осени девяносто пятого года и ни разу не надела — интересно, надевала ли его прежняя невеста свой перстень с бриллиантом? Сколько угля и бисквитов для завтрака помещается в такой перстень? Прошло три года, а я ни разу не видела Дэффидда без штанов. Да и что это за зрелище — голый учитель. Другое дело — голый Сондерс Брана, например, да только где его найдешь теперь, а найдешь, так он раздеваться не захочет.
— Зачем тебе эти курсы? — спросил учитель Монмут, когда они устроились за столиком у окна в Food Studio, где так крепко пахло пряностями и фасолью, что голодную Сашу замутило. — Поехали со мной. Твоя сестра совсем запустила дом, я заходил к вам вчера вечером: ее нет и ворота нараспашку. А в четверг она поила меня сомнительным чаем на неубранной кухне, переминалась с ноги на ногу и явно ждала, пока я уйду. От полотенец в ванной комнате пахнет стиральным порошком и сыростью… ужасно.
— Ужасно? Это ведь и ее дом, — сказала Саша, пожав плечами. — Она вольна доводить «Клены» до полной разрухи, раз ее не заботит ее собственное приданое.
— Зачем тебе эти курсы, — повторил учитель, наливая мутное индийское питье в Сашин бокал, — ты будешь хозяйкой большого дома, а не трактирщицей, у которой на стене висит диплом дешевых курсов по гостиничному делу. Ты понимаешь, что тратишь время попусту? «Клены» не выживут.
— Тогда мы их срубим и пустим на дрова, — сказала Саша. — На каменные вечные дрова.
120
…вымышленная пантера — в «Физиологе», а также у Плиния пантера представлена как многоцветное животное, привлекающее окружающих своим терпким запахом.
121
…тускуланскую собеседницу… — «Тускуланские беседы» были написаны Цицероном осенью 45 г. до н. э. и посвящены Марку Юнию Бруту, вошедшему в историю как глава заговора против Юлия Цезаря. Основная проблема, которая обсуждается в «Беседах», это проблема эвдемонии, т. е. счастливой жизни и способов ее достижения.