Страница 17 из 26
– Когда ноги вырастут.
Над телегой Павловы длинные отрепанные руки тянули.
– Ране‑е, Микитин, ране‑е!… Дождусь.
Тащит телега синюю тяжелую темноту в легкую лунную пену. А за дорогой такие же синие глыбы тьмы шелестят, а над глыбами дальше – еще глыбы.
Пахнет дорога не камнями – золой, а ветер коричнево‑серый – корой осиновой.
Молчит Калистрат Ефимыч.
На передке, как пень, мужичонко, от него к черной копне, похожей на лошадиную голову, две ленточки. Фыркает копна.
Никитин с другого конца телеги сказал:
– Нужно от выступления удержать. Поехал ты зачем?
– Смотреть хочу, парень. Байга эта из года а год. Ране‑то я тоже боролся было…
– А теперь на печку?
– Лисья заимка‑то печь, В печь калёну лезу, а не на печь.
Откинул Калистрат Ефимыч одеяло. Отыскав среди сена коленки Никитина, дотронулся:
– Ты, Микитин, баловать‑то брось.
– Ну?
– Думать – малой я, ребенок, дитё? Дай ты мне раз по сердцу тебе сказать?
– Говори.
Шевельнулось сено, широко, как одеяло, вздохнуло. Голос – запахи земные, густой.
– Не давай ты мужикам кыргызов бить. Пушшай посмотрют и разъедутся. Не надо кровопролитья‑то, парень. Мало крови тебе, ну?
И Калистрат Ефимыч продолжал:
– Па‑арень! Сам знашь – выжгут! Скотов угонют, людей перебьют.
– Потому и еду – не допустить.
Стоном пошла телега. Оглянулся пень с передка, сморкнулся и опять к ленточкам прильнул.
– Допустишь ты, Микитин, допустишь.
– Нет.
– Убил ты мово сына… Прощу! Хочешь ты всю округу в восстанью втянуть… вижу!
Резко, как роняя железо, сказал Никитин:
– Стой!…
Протянул пенек:
– Тпру‑у!…
Повернул Никитин Калистрата Ефимыча за плечи, в обрат, сказал:
– Видишь?
Косогором в блекло‑малахитовых порослях по откосам в котловину, дребезжа, катились, как камни, глыбы телег. Охая, отдавали горы лохматые мужицкие песни. Ревели кусты:
Э‑эй, ты…
Лисы‑ынька…
Белая‑я
Горносталь…
Туго звенела земля. Из котловины солоновато несло солонцами. Вдалеке мерцали бледно‑оранжевые костры киргизов.
Никитин спустил руки и лег в сено,
– Молись, чтоб возвратились.
– Я?
Закрылся Никитин с головой, не ответил.
Коричнево‑серый пенек на передке, спустив вожжи, дремал. Проваливалось в дорогу лиловатое пятно телеги.
Схватив задок волосато‑горячими пальцами, глядел назад Калистрат Ефимыч. Видел.
Таежными гулами пели телеги. Голоса раскатистые, как рев зверей. Звериные, сторожкие запахи шли с трав, с гор…
XXX
Пахло в горнице бараньим салом. На кошмах, поджав ноги, сидели толстые, низкие, как юрты, баи. Баланки‑мальчишки в зеленых ичигах‑сапогах разносили баранину на деревянных подносах.
Миронову сидеть на корточках было трудно, он притащил из кухни полено.
Плосколицый, как степное озеро, бай, распуская чембары, говорил:
– Плакой чаман печать пошел!… Раньше бумаги – полена толстый; пичать – тарелка. Чаман! Ка‑рашо!
И, пропуская бумагу в сальных пальцах, обронил ее на кошму.
– Моган – нам большой приказ надо. Кабинетская земля – бери кыргыз, новосел – пшёл… В Ра‑сею! Такой приказ надо, бай!…
Белое вареное сало шмыгало по пальцам в рот. Глаз был как кусок сала – пьяный, сытый, Семен раскупорил пиво.
– Сколько дадите джигитов? – спросил Миронов. – Наши Пермь взяли, к Вятке подходят!…
Бай Джаусей одобрил:
– Пермяк ладной кала‑город. Народ жирный, по‑што воюет?… Пермяк раз взял, джигит пойдет, может, вся герман‑война пойдет, многа!
Рыгнул бай Кошкир, пощупал худой и твердый, как седельная лука, подбородок, подтвердил:
– Будет байга. Какой, многа джигит придет, все к тебе придут. Война так бойна!… Джигит бойна любит!
Агриппина раздувала в кухне самовар. На голбце, вытянув толстые отекшие ноги, спала Устинья. Семен, задев за ноги, выругался.
– Митрий не приходил?
– Нету.
– Что он, в восстанье остался, что ли? Фекла, подтирая пол у порога, ворчала:
– Наследили‑то, немаканы, восподи!…
Были у ней крутые, как стог сена, бедра, и проходивший бай Кошир, проглотив слюну, рыгнул:
– Ладный той!… Апицер Мирошка чаксы!… жирный баба!…
Вечером баи, напившись пива, пели протяжные и визгливые, как степной ветер, песни. Миронов ходил среди них. Вяло, как лопатой в грязи, ворочая языком, говорил:
– У меня дедушка фельдмаршалом был и женат на внучке Суворова. А вы звери…
– Берна, берна, – соглашались баи.
Двое офицеров, обнявшись, спали у кровати. Баи обещали подарить Миронову лошадь. Бай Кошкир показывал выложенное серебром седло.
– Сто царей настоящих видал, а теперешних царей счету нет. Дарю, отдай бабу ночевать.
Миронов, обвисая пьяными боками галифе, говорил:
– Мучаюсь, мучаюсь, а на фронте я бы генералом был…
– Берна…
Тут вызвал Семена из горницы веселый синеглазый староста:
– Митрия‑то в восстанье мужики порешили. Прислали – надо коли, грит, тело по‑хрисьянски погребать – берите. Потому попа у них не водится.
Безутешно причитала во дворе Дарья, Плакала хрипло, точно кашляя, Агриппина, Семен угрюмо спросил:
– За что ево?
– Да вот ведь краснова‑то ты тут как‑то подстрелил… Они‑то, восстанщики, бают – Митрий. Ну, и кончили!
– А батя?
– Листрат Ефимыч? Неизвестна. Поедешь, что ли?
– И меня кончат?
– Кончат. Ну, не то мальчонка какого пошли. Сколько дашь?
– Заплатим.
– Найдем мальчонка!
Лохматый, шумливый, как срубленный кедр, несся поп Исидор. Разом, будто прорывая насквозь уздой лошадь, остановил телегу.
– Ты чево‑о, муторной!… Митьшу, говорят, покончили?
– Покончили.
– Царство небесное, веселый мужик был! Размахнулся над лошадью, над телегой кочковатыми руками, и голос – телегу вверх вихрит.
– Помолюсь, чадо, помолюсь! Даром! Гроша не возьму!… Заупокойные обедни хошь петь – отслужу.
Волосом, в четверть, зеленым, жестким обросла лошадь. Ноги короткие, в земле скребутся.
– Пчела идет, чадо! Здорово пчела идет! А мне тут бумагу прислали – кто желает в дружину Святого Креста?
Везде будто не лошадь, а поп Исидор. Телега как изба, колеса с двери. Гремит, грохочет.
– Прям на паперть и дьячка тяни. А я к утру приеду, на поминки дарю тебе меду десять фунтов. Царство небесное!
Ходил шаман Апо, всем шаманам князь, по тайге ходил. Духи у тайги злые, надо злых духов просить. Железом стращать, в бубен бить, на топшуре‑балалайке играть. С духом вести себя строго, как с человеком.
Над всеми духами – дух Ерлик‑хан; над шаманами – шаман Апо.
Так, видно, надо! Так, видно, будет!
Прель осенняя в тайге пахнет мокро. Травы мокрые, сырые плачут (умирать кому охота?).
Дерево, старое дерево (может, Ерлика‑хана в люльке видело) дребезжит, стынет.
Сказано – осень!
Робко шамана просили:
– Думай…
Духи железа боятся – на поясе железные планки; в губах Апо стальной кобыз дребезжит.
На русских больших духов просить надо в помощь. Больше тайги духов, чтоб им тайга как солома была, шипела, ломалась. Тут тенгрихи – вторые духи – не помогут; тут онгоны – души дедов и стариков – совсем как сырье для костра, не годятся.
На русских духов каких позвать?
Елани – поляны хиреют, как лошади в джут. Травы точно шерсть вылазят.
И ветер тут рыжебородый, русский, злой!
Ходит шаман Апо, кафтан за кустарники, кустарники за кафтан. Всем, даже деревьям, нужен шаман. Большой шаман, как наводнение, как мороз.
Одно – Апо имя ему. Как казенная винтовка, как водка – крепкое имя.
Всех духов умилостивить трудно.
Сказал Апо в ауле:
– Буду комлать. Буду с железом, с ножом стальным, с плетью за духами гоняться. Всех духов сгоню – настращаю, просить буду. Напугаются – скажут правду!
Сказали аксакалы шаману:
– Великий бог – Кутай, аллах. Великий Мах‑мет – пророк его. Нету аллаха, ушел от киргизов.