Страница 44 из 88
– Ну, ребята, веселей, веселей!
Дед Войдила и старый тесть Кшися, мертвецки пьяные, обняв друг друга за шею, свалились под скамью и там, лежа рядом, уныло тянули все одно и то же:
Я б зашла к тебе, мой миленький, опять,
Да родители грозятся отстегать!
Недалеко от них жена молодого Войдилы препиралась со свекровью о том, что вышло бы из ребенка, если бы он был жив, и был бы он похож на Войдилов или на Каркосов, а родная мать ее, сидя на скамье, покачивала головой над чаркой водки и причитала:
– Ой, бедненький ты мой, мертвый родился! А ведь какие у тебя крестины!..
Вдруг Кшись перестал играть, поднялся со скамьи и, быстро подойдя к Мардуле, строго сказал ему:
– Франек! Ты что ж это делаешь, а?
– А что?
– Да ведь нам надо к Нендзе бежать!
– Черт возьми! Ведь и впрямь надо!
– А ты что тут делаешь?
– А вы?
Кшись призадумался, точно ему это только что пришло в голову, сбавил тон и отвечал уже гораздо мягче:
– Ну, так идем.
И, не прощаясь ни с кем, они вышли из избы, а когда вышли, Кшись сказал:
– Нам идти мимо Галайды. Пожалуй, зайдем за ним?
Галайда спал на соломе в маленькой избушке, где жил и хозяйничал один.
Он лежал, повернувшись лицом к стене, и храпел так, что в избе гудело.
Кшись подошел к нему, тряхнул за плечо и, когда тот проснулся, стал объяснять, зачем они пришли.
Но Галайда, выслушав рассказ, на вопрос Кшися, пойдет ли он с ними, отвечал:
– Нет.
– Почему?
– Спать хочу.
– Ну, так приедут паны и убьют тебя!
– Может, и убьют, – равнодушно пробормотал Галайда и отвернулся лицом к стене.
– Бык! – крикнул ему в ухо возмущенный Кшись, но Галайда уже храпел.
И они ушли одни, прибавив шагу. Было уже темно, и когда проходили по пастбищу на Гладкой горе, мимо леса, Мардула изменившимся голосом сказал Кшисю:
– Рассказывал мне Юзек Факля, кузнец (вы же его знаете!), что шел он раз этими местами к Слодычкам, к любовнице своей, – глядит, а здесь жеребенок пасется. Показалось ему, что жеребенок Фиркин; ударил он его топорищем по спине и говорит: «Ступай домой, окаянный!» А жеребенок как заржет, весь лес затрясся! И идет прямо на Юзека, зубы оскалил, а они точно медные, из ноздрей огонь пышет. Испугался Факля, задрожал, топорищем отмахивается, а тот чем ближе к нему подходит, тем больше растет – выше леса стал! Факля побежал в лес и спрятался. Вернулся домой. А когда на другую ночь собрался к любовнице и пришел на это самое место, пот с него так градом и лился – уж очень перепугался.
– Э, – сказал Кшись, – я бы туда не пошел, хоть бы девка была золотая!
Помолчав, он продолжал:
– «Оно» не спит. Когда Вненки здесь убили ксендза, который приезжал проповедовать (уж очень им понравились серебряные медальоны, которые он привозил), так чего они ни делали, чтобы тело скрыть, – не удалось. Спрятали его в бочку с капустой – пришлось вынуть, в землю зарыли – тоже пришлось откопать.
– А почему? – перебил его Мардула.
– Пришлось! А они боялись, потому что епископ краковский велел ксендза разыскивать. Решили его вывезти за оравскую границу. Не приведи бог! Запрягли это они пару лошадей, к границе приехали, а перейти за нее не могли. Пришлось вернуться. Наконец их поймали и повесили.
– Ишь ты! Вот и те разбойники, что в Шафлярах мужика убили, тоже так – вымазали люди веревки от колоколов кровью убитого и стали звонить; куда звон доносился, там разбойники никак не могли с места сойти: словно в заколдованном кругу. На Горычковой где‑то их поймали: кружились они по долине, как заколдованные.
– Да, это бывает! Разное бывает. Когда в Тихом умер старый Адам Явольчик, который волов воровал, так его гроб четырьмя волами с места сдвинуть не могли. Мужикам самим пришлось выносить.
– Да ведь он весь век свой только и делал, что волов крал, – ну, и не хотели они его везти после смерти.
– Скажу я тебе, Франек, бывают на свете чудеса, ой, бывают! Спаси бог!
– Да, бывают.
– Нет человеку на земле счастья. Оттого, что его напоследок уже бог сотворил. И все дурное, что на свет родилось, его задевало, потому что он последний в ряду.
Некоторое время они шагали молча. Потом Кшись сказал:
– Холодная ночь. Чую. Повылезли из меня нитки. Не такой уже я прочный, как раньше. Человек к старости расползается, как полотно.
Мардула поглядел на него и сказал:
– Вёдро будет.
– Будет. Потому что месяц рожками книзу. А когда он рожками кверху – это к дождю. Вот уж я и запыхался, в груди у меня теперь часто спирает. Плясать еще могу, как ветер, а все же не тот я стал. И зиму я раньше легче переносил. А знаешь, как я от ломоты вылечился? Набрал листьев крапивы, ясеня, божьего дерева, богородицыной травы да можжевельника с ягодами, – надо, чтобы пять разных сортов было, – да и заварил себе питье. С третьего раза полегчало. Только тем и спасся. Очень у меня одну ногу ломило… Ну, вот мы к концу оврага подошли! Теперь близко ручьи.
– Батюшки! – вдруг закричал Мардула. – А ведь я в ваших портках!
– Ну, не беда! Отдашь мне другие.
– Это‑то ничего! Да мужики станут смеяться, что не по мне портки…
Кшись немного подумал и сказал:
– Иисус сказал, что не место красит человека, а человек место. Так же и не портки красят мужика. Ничего не поделаешь!
– Эх, бывают такие люди, что счастье им само в руки лезет, – задумчиво сказал Мардула.
– Еще бы! – сказал Кшись. – Да ты не горюй! А знаешь, говорила мне старая Магерка, что Топориху бабы в лес вынесли.
– Да ну?
– Верно. Все мне припоминается, как старик Гурий, когда сын его колотил да по избе таскал, чтобы вон вышвырнуть, сказал: «Стой, сынок, ведь и я своего отца дальше порога не вытаскивал…»
Впереди еще был долгий путь, и Кшись принялся рассказывать Мардуле историю о хорьке, который был величиной с лошадь. Ибо он был того мнения, что лучше говорить о пустяках, чем не говорить ничего.
Как одержимая, бродила Марина вокруг корчмы в Заборне. Все обиды, которые перенесла она от Сенявского, все злодеяния, за которые она его ненавидела, растаяли в его объятиях, как воск на огне. Она забыла деда Топора, забыла разгром отряда Собека, забыла Костку, забыла себя самое и удар золоченой булавой в Чорштыне, забыла все, что рассказывали о Сенявском. Она изведала любовных наслаждений свыше меры и теряла рассудок. Ей были памятны только две вещи: что два года назад они тайком встречались на полянах в лесу, целовались, и Сенявский казался ей тогда золотым, сказочным ангелом, и что в Грубом есть у нее соперница, Беата Гербурт. То, о чем ома мечтала два года, исполнилось: она отдалась Сенявскому вся, душою и телом.
– Зачем я пришла сюда? – спрашивала она себя иногда и вспоминала с трудом, что хотела помешать Сенявскому идти на Грубое. Но, куда бы он ни направился, она хотела всюду идти за ним, хотя бы ей пришлось ползти на ним на коленях.
А когда она думала о Беате, зубы ее сжимались, и тогда Сенявский испытывал на себе ее бешеную страсть, которая давала больше мучений, чем счастья. Острые белые зубы Марины ранили его тело, высасывали его кровь, а сильные руки, казалось, хотели изломать ему кости.
Был осенний вечер. Марина ходила по двору вокруг корчмы, слушая, как шумят липы, и глядя во мглу, застилавшую долину между торами. Ни луны, ни звезд не было на небе. Сквозь закрытые ставни корчмы пробивался свет; там Сенявский сидел, запершись, в комнате, обитой коврами и камкой, и писал стихи.
Ей было грустно. Уже наступала ночь, ночь счастья. Марина подходила к окну и прикладывала ухо к ставне: перо Сенявского все скрипело.
Она села на камень, зажав руки между колен, и задумалась. Но мысли разбегались. Она любила. И не было в ней ни борьбы, ни сопротивления. Любовь, как разъяренный бык, повалила и разметала все изгороди и преграды.
Когда она подъезжала сюда, в сердце ее змеи шипели среди лилий. Теперь сердце ее было только пламенем.