Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 88



– Так чего же ты хочешь?

– Зову древних наших богов! Пусть защитят и поддержат нас! Стонут крестьяне по всей Польше! Паны вернулись с войны и карают за мятеж пана Костки! Это ты слышала?

Когда кровь в медном горшке перестала уже дымиться, а огонь пожрал мясо, Марина сорвала с шеи крупные красные кораллы, стоившие сотен талеров, и бросила их в костер, восклицая:

– Что есть у меня самого дорогого, отдаю вам!

Оглядела себя – на ней не было больше ничего ценного; тогда она сорвала с себя корсаж, расшитый золотыми цветами, и бросила его в огонь со словами:

– И это!.. Хоть это жалкий дар!

Вдруг взор ее упал на золотой медальон, освященный в Кракове. Он висел на красной ленточке на груди Терези, под расстегнутой рубашкой. Марина подбежала и сорвала его с ленты.

– Марина! – в ужасе закричала Терезя. – Что ты делаешь?

– Приношу его в жертву Ние, богине милосердия, царице ада!

Терезя с ужасом закрыла лицо руками и бросилась бежать к дому, а Марина, как бы сама пораженная тем, что сделала, стояла перед огнем безмолвно и неподвижно.

Очутившись совсем одна, среди молчаливых елей, сосен и буков, она упала на колени и, вскинув руки над головой, начала причитать, плача и всхлипывая:

– Дедилия, богиня любви в миртовом венке, переплетенном розами! Вырви из сердца моего несчастную, проклятую эту любовь! В чем провинилась я, что ты велела мне полюбить воплощенного дьявола? Он перебил мужиков наших, что шли с братом Собеком, из‑за него пан Костка, мессия крестьянский, предан был на пытку и смерть, он пробил мне голову золотой булавой, он пьет мужицкую кровь, он – крестьянский палач! За что же тону я в этой любви и сохну от нее, – а избавиться не могу? О владычица единая, будь благосклонна к моей молитве! Вырви из сердца моего молодого, из души моей Сенявского, пана Сенявы!

Она склонилась лицом к земле, а ее темные волосы, заплетенные в две косы, перевесились через плечи на лесной мох.

Поднимался ветер и шумел в лесу.

В этот час старый Ясица Топор со старым Кшисем сидели перед избой Топора и разговаривали. Жена Топора уехала в Людзимеж на храмовой праздник. Разоделась богатая хозяйка, чтобы не ударить лицом в грязь перед новотаргскими мещанками, богатыми женами длугопольских солтысов и Гонсерками, известными своими богатыми угодьями. На голову надела пестрый чепец, расшитый шелками, на шею – три нитки крупных кораллов, застегнутые огромным дукатом; надела тулуп, крытый красным сукном, подбитый мехом молодых белых барашков, на груди расшитый золотым галуном, с выпушкой на поясе и сзади. Надела много юбок, а сверху – пеструю, темно‑синюю с белыми разводами, и желтые высокие сапоги; на плечи накинула тончайший белый платок. Разрядившись таким образом, она поехала с работниками на скрипучей телеге с деревянными осями, запряженной парой крепких гнедых лошадей, которыми правил немой мальчик.

Дома осталась только пожилая и некрасивая служанка Эва, родом из соседней Пардулувки, да теленок, живший в избе, как водится у крестьян.

Дул теплый ветерок.

– Знаешь, Шимек, что я тебе скажу? – говорил старый Топор, – Тепло. То есть теплынь, я тебе скажу.

– Тепло. Ветер – как гретое пиво, – ответил Кшись.

– Ей‑богу, тепло. Точь‑в‑точь такой день, как тогда, когда Собек с мужиками к Чорштыну шел.

– Верно, такой самый.

– Не привел господь… – сказал старый Топор и пригорюнился.

Но Кшись, во‑первых, не любил огорчаться, во‑вторых, не понес никакой утраты, в‑третьих, заботился о хорошем настроении и здоровье богатого Топора, своего щедрого приятеля, – и потому сказал:

– Горевать не надо. Ни к чему это. Кабы земля печалилась, – не росли бы из нее ни цветы, ни ягоды.

Топор подумал немного.

– Потому что не могли бы расти, – сказал он.

– Ничего бы не росло, один хрен.

– Да горчица.

– Это вы, Ян, хорошо сказали. Вы – голова! А то еще можжевельник.

– Хе‑хе‑хе! – засмеялся Топор. – Дроздам бы раздолье было. Да только, Шимек, дитятко, что бы тогда пастушки в лесу собирали?

– И чем бы алтари украшали?

– Ну, знаешь ли, это ее дело, богородицыно. Она себе всегда к весне цветов припасает.

– Потому что знает, что будет ее праздник.

– Хороший праздник, да нынешний лучше.

– Это верно. Нет праздника лучше успенья.

Тут ветер подул сильнее и, сорвав сдвинутую набекрень шапку Кшися, бросил ее в нескольких шагах на траву.

– Эге‑ге! Не давал, а отнимает! – сказал старый Топор.

– Это не порядок! – прибавил Кшись, поднимая шапку. – Давай, а не отнимай!

– Гм… а привезет нам что‑нибудь моя баба с праздника? – спросил Топор.

– Гм… – с сомнением протянул Кшись, поглядывая на Топора.

– Да разве она когда привозит что‑нибудь? – откликнулась Эва, высовывая голову из двери. – Жадна, как собака, а скупа – страсть!

Старый Топор засмеялся.

– Верно она говорит!

А Эва прибавила:

– Обедать ступайте!

– Пойдем, – сказал Топор Кшисю.

– Зачем же? – церемонно отвечал Кшись, хотя ждал обеда с нетерпением.



– Да пойдем, пойдем!

– Зачем же! – повторил Кшись, и они вошли в избу. Дом у Топора был полная чаша.

Эва поставила перед ними кашу и дымящееся баранье мясо: прекрасный обед по случаю большого праздника.

Она поставила перед Топором баранину, а перед Кшисем кашу, но Кшись сказал:

– Ты мне рот кашей не затыкай, а давай кусок мяса! Мне мясо не вредно!

Услышав это, Топор расхохотался и сам подвинул гостю миску с бараниной, говоря:

– Эвця эта – такая же скупая чертовка, как моя баба!

Принялись за еду. Кшись, чавкая, глотал да глотал.

Был он прожорлив при всей своей тщедушности. Эва не вытерпела и, видя, как быстро убавляется содержимое миски, ядовито сказала:

– А может, уже довольно?

Но Кшись ответил:

– Лучше пусть живот лопнет, чем чтобы это осталось!

И продолжал есть.

Когда они наелись и утерли губы, старый Топор выпил молока и обратился к Кшисю:

– Успение пресвятой богородицы… гм… А слыхал ты, Шимек, что люди говорят?

– А что?

– Насчет богородицы на оравских Сухих горах?

– Знаю.

– Будто она живая.

– Это та, которая откуда‑то из Венгрии на Сухие горы и костел прибежала?

– Та самая. Ксендз не поверил, хотел убедиться и поскреб ей ножом мизинец. Кровь пошла.

– Знаю. Потом этот ксендз себя живьем замуровать велел.

– Сам себя покарал за неверие. Костел деревянный, а при нем теперь каменная пристройка.

– Да. А все же нет другой такой божьей матери, как Людзимежская.

– Верно! Она ведь тоже живая. Перенесли ее в Новый Тарг в приходскую церковь, а она ночью в Людзимеж вернулась.

– Да! Ночью. Мужики, которые лошадей пасли, свет видели, когда она шла полем.

– Любит она свой костел.

– Да ведь и хорошо ей в нем: теплый, сухой и расписан, говорят, на диво. Сам‑то я в нем не бывал. Чего ж ей там не сидеть?

Помолчали.

– Все святые перед богородицей ничто, – сказал Кшись. – Она владычица.

– Это верно. Сила у нее большая.

– И добрая.

– Да.

– Слышал я от одного странника, какой случай был где‑то в Польше. Пришел в алтарь вор и хотел у божьей матери снять с шеи ожерелье. Только он подошел, как она ручку свою с образа протянула – и хвать его за руку.

– Батюшки! За самую руку?

– Ну да. И он никак не мог вырваться.

– Еще бы!

– Ну, сбежались люди. Думают: что с ним делать? Один говорит – отрубить ему руку! Другой – отрубить голову. Третий советует его в тюрьму посадить. Не тут‑то было: держит. Наконец говорит один человек: «Давайте его простим!» И тогда божья матерь этого вора отпустила.

– Отпустила?! Батюшки, Шимек, неужто отпустила?..

– Да. Вот какая добрая!

– Да, скажу я тебе! Добрая!

– Как будто и не бабьего сословия!

– Да, и не похоже, что баба. Я баб знаю!

– То она тебя нежит, как пухом обернет…

– А то как примется грызть, все нутро вытянет.