Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 88



Тяжелый меч упал, голова покатилась среди потока крови, брызнувшей из артерий.

Тогда палач поднял ее за длинные седые волосы; изо рта лилась еще кровь и глаза моргали. Палач гвоздями стал прибивать ее к виселице.

Ропот ужаса пронесся в толпе.

Следующим к плахе подвели Лентовского.

Он только сказал:

– Если уж так угодно было господу богу…

Потом стал на колени, и голова его была отрублена. Огромное тело, раздетое донага, палач разрубил мечом на четыре части.

Костка, не моргнув глазом, смотрел на казни. В лице его не было ни кровинки. Он не дрожал, только качался взад и вперед, не отдавая себе отчета в этих движениях.

Иногда он обращал лицо в сторону Татр: помощь не пришла.

– В час смерти своей скажи свое настоящее имя, – произнес судья.

– Шимон Бзовский, сын короля Владислава, – тихо, но явственно произнес Костка.

Ему ответил ропот сочувствия, горя, издевательства, ненависти, ожесточения и жалости.

Палач велел Костке лечь на землю.

Он лег.

Два помощника палача стали около него на колени так, что каждый из них одной рукой оттягивал к себе его ногу, а другой прижимал к земле плечо.

Тогда палач поднял заостренный кол и ударил что было силы.

Костка застонал. Послышался истерический плач и смех женщин.

Кол не входил в нутро как следует.

Среди криков, проклятий, брани, рыданий и пронзительного свиста толпы палач дрожащими руками другой и третий раз всадил его в тело Костки; пот струился по его лицу; он весь дрожал. Из груди Костки вырывались нечеловеческие вопли.

Наконец палач разорвал тело его, как следовало: острие вошло во внутренности.

Тогда помощники палача подняли кол, весь красный от крови, лившейся из‑под живота Костки, и врыли его в заранее приготовленную яму.

Толпа увидела над собой мертвенное, но живое лицо Костки, с глазами, которые то открывались, то закрывались. Голос его, по‑видимому, замер в груди от боли.

Вдруг толпа заколыхалась и начала расступаться: ужасный, пронзительный женский крик пронесся по воздуху, из толпы показались фыркающие лошадиные морды, и к месту казни подскакали покрытые пылью Сенявский в полном вооружении, Беата Гербурт в бурке Сенявского и следом за ними – Сульницкий.

Беата сдержала лошадь и застыла в полной неподвижности. Сенявский подбоченился и крикнул:

– Что ж, пан Костка? Довелось нам встретиться? Воистину, имя твое записано в книге истории не там, где будет записано наше! Соперник!

Толпа, солдаты, даже чиновники и вельможи подумали в первую минуту, прежде чем узнали Сенявского, что, быть может, это прискакали королевские гонцы с вестью о запоздавшем помиловании. Слова Сенявского вызвали удивление и ужас. Вдруг Беата Гербурт соскочила с лошади и не с криком, но с отчаянным визгом подбежала к колу, на котором сидел Костка.

Бурка спустилась с ее плеч и упала на землю. Все узнали в ней женщину.

Среди замешательства никто не преградил ей пути; она обхватила руками столб с телом Костки и припала губами к туловищу, истекающему кровью.

С присутствующими стало происходить нечто неописуемое. Палач и его помощники бежали в толпу солдат. Толпа стала безмолвно расходиться, унося женщин, лишившихся чувств. Сульницкий вырвал поводья из рук Сенявского, который сидел на лошади и, казалось, не сознавал ничего, перекинул их через голову лошади и помчался к драгунам. Впрочем, им никто не угрожал, потому что вся многотысячная толпа безмолвствовала.

Эскадроны краковского воеводы без приказания стали смешиваться и поворачивать лошадей к городу. Один за другим поскакали они рысью вдоль берега Вислы, по направлению к мосту. Тут толпой овладел панический страх перед мужиками, которые, по слухам, шли отбивать Костку. Толкая, сбивая с ног, опрокидывая и давя друг друга, тысячи людей бежали, одни за всадниками, другие – к парому и лодкам. Чиновники и вельможи вскакивали в повозки, кто куда мог, и галопом скакали за повозкой палача, который, хлеща лошадей, вместе со своими помощниками мчался впереди всех по следам войска.

Через четверть часа на холме не было уже никого. Остались только прибитая к виселице голова ректора Радоцкого со страшно раскрытыми веками да кровавое его тело, голова старосты Лентовского, лежащая лицом к земле, четыре красных куска его тела, да посаженный на кол Костка, да Беата Гербурт, обхватившая руками кол.

– Пить… – прошептал Костка.

Беата оторвалась от столба и оглянулась кругом: воды не было. Вдали текла Висла. Но в чем принести?

– В чем же я принесу? – крикнула она в отчаянии.

Костка сделал движение рукою, в знак того, что он понимает. Это было движение больного ребенка.

– О боже! – простонала Беата. – О боже! – крикнула она. – Люди! Помогите!

Никого не было.

Костка сложил ладони и показал, в чем принести ему воды.



– Как же я подам тебе, если даже донесу? – кричала Беата.

Костка снова сделал движение ребенка, пришедшего в отчаяние.

– Больно? – вырвалось из груди Беаты.

Он не отвечал.

– Люблю тебя! – крикнула она.

– Из‑за тебя… – явственно ответил Костка, но, должно быть, сердце его разорвалось: он умер.

Собек Топор стоял около загона и, как полагалось баце, считал овец, пригнанных к вечеру с пастбища: все ли тут?

Сто овец! Сто одна!..

Стоит баца у окна…–

напевал себе под нос старый Бырнас, издали наблюдая за его работой.

Собек считал овец, вверенных Мардуле. Считать приходилось не только потому, что это вообще обязательно делалось через каждые несколько дней, но и потому, что Мардуле самому казалось, будто у него «неладно». Если Мардула, возвращаясь с пастбища, пел:

На моей поляне сто овечек станет,

Как придет подружка, на овечек взглянет…–

то это означало, что он ведет стадо в целости; если же, как случалось время от времени, он пел:

Надо бы нам, баца, стадо посчитать:

Куда это овцы стали пропадать? –

то Собек уже знал, что либо «волк утащил», либо «со скалы сорвалась», либо «что‑то где‑то случилось да не поймешь что: только не хватает одной»… А иногда двух, а иногда трех… Потому что ночью у Мардулы – искушение, днем – искушение, а беда не ждет. Только он от овец сбегает в Каспрову, к Броньке Польковской, или к Хельце, Селегиной дочери (да ведь это редко: мало ли у Озер своих девок?) – хлоп! готово! одной овцы не хватает!

Выругается Собек, обозлится – и после этого некоторое время все идет хорошо.

Но у Мардулы ночью – искушение, днем – опять искушение…

Собек пересчитал овец: трех не хватало.

– Ну, сколько там? Одна? – спросил Мардула с деланной небрежностью. Собека он боялся.

– Три, – ответил Собек.

– Да ну? – переспросил Мардула, притворяясь изумленным.

– Ты что делал?

– А что мне было делать? Разве что вздремнул маленько.

– Где был?

– В Каспр… то есть… в Косцельце.

– Да это я знаю, что велел тебе с овцами в Косцелец идти. А без овец‑то, один где ты был?

– Да где мне быть? Я ж тебе говорю: вздремнул, видно, – а лиха с бедой звать не надо, – прыткие, сами за человеком бегают.

– Как ты за Бронькой.

– Ну вот, – обиделся Мардула. Подпаски захохотали.

– Я знаю, как было дело, – сказал Бырнас, – Раруг‑бесенок залез Галайде в рукав, да и обратил его в волка‑оборотня. А он у Мардулы овец украл и съел!

– Ха‑ха‑ха! – заливались подпаски и стали кричать погонщику: – Галайда! Это ты у Мардулы овец съел?

Галайда был великан, – управлялся за троих и ел за троих, мог есть всегда и никогда не бывал сыт.

Раруг‑Рарасик, бесенок маленький, прислужник Сатаны, мог в рукаве Галайды скакать блохой.

– Ну, – сказал Собек, поглядывая на густой туман, заволакивавший горы, – нынче их нечего искать: темно. Пойдем завтра утром. А если не найдутся, так Мардула заплатит за них Кубе из Подвильчаника. Потому что виноват он.