Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 88



Он понимал также, что король‑отец думал о его будущем, когда его – несомненно, по воле короля – отдали на воспитание Косткам, имя которых он унаследовал, когда впоследствии взяли его оттуда в покои королевы и, наконец, когда в качестве королевского посла в Швеции он получил право сноситься со всеми христианскими государями и князьями. У короля Владислава IV был только один сын Сигизмунд, и тот умер. Он, Александр Костка, теперь единственный сын и наследник короля…

От брака его дяди, Яна Казимира, со вдовствующей королевой трудно было уже ждать потомства. Но польские вельможи не допустят на трон незаконнорожденного, хотя бы и королевского сына. Не допустит его и шляхта, темная, глупая, подслуживающаяся к вельможам… А! Сломить и тех и других!..

Гордость распирала грудь Костки, жажда возвыситься не давала вздохнуть. Сломить, растоптать недругов, блеснуть каким‑нибудь великим военным подвигом – и открыть миру свое имя!..

Под королевские знамена он становиться не хотел: не хотел служить дяде, который его не знал, который сидел на троне его отца. Он не хотел служить и повиноваться, потому что чувствовал себя рожденным властвовать и повелевать.

Он безмерно завидовал польским панам. Эти магнаты, как, например, Богуслав Радзивилл, который даже инкогнито ездил всегда со свитой на тысяче лошадей; эти старинные, гордые роды Зборовских, Ходкевичей, Конецпольских, Тарновских; Вишневецкие, Збаражские, Заславские; кичившиеся княжеским происхождением Любомирские; Потоцкие, высоко вознесенные королевскими милостями, захватившие чины, власть и богатые поместья, – при мысли о них у него глаза наливались кровью.

И вместе с честолюбивыми мечтами, ущемленным самолюбием, завистью кипела в его сердце любовь к Беате Гербурт.

В ее чувстве он был уверен, но и здесь на дороге у него стоял шляхтич, польский пан, потомок человека, чье имя стояло под Люблинской унией[8], сын древнего, могущественного, славного рода: Ян Сенявский, сын краковского воеводы.

Поляк, коренной лях, он сам происходил по матери из рода Гербуртов. В жилах его текла кровь всех польских королей.

Он был богат, как король, силен, как гетман, горд, как удельный князь, и красив, как славянский божок.

Малорослый, невзрачный, в обтянутых шведских штанах, иной раз даже искусно заплатанных, сын короля Владислава перед этим молодым дубком в наряде, сверкавшем золотом и драгоценными каменьями, чувствовал себя карликом и жалким нищим.

Костка кусал губы под тонкими черными усиками и вертел в беспокойных пальцах колечко из волос панны Беаты, подаренное ему как залог любви.

Нося фамилию Костка, он был представителем рода менее богатого, менее могущественного, чем род Сенявских. Однако ж род этот вел свое происхождение от каштеляна, который подписался под тою же унией в царствование Сигизмунда Августа. Кроме того, в роду их был святой, и в этом видели благословение божие над домом Костков. Старик Гербурт, человек набожный свыше всякой меры, принимал его с почестями, как родственника святых, и, несомненно, не стал бы противиться браку своей дочери с Косткой.

Вскоре все должно было решиться. Сенявскому на охоте медведь перебил руку пониже локтя, и поэтому он, послав королю под Сокаль шестьсот гусаров и тысячу человек пехоты, снаряженных за его счет, сам остался дома и приехал в Сиворог как родственник Гербуртов по матери и претендент на руку Беаты.

За него хлопотала тетка панны, жена каштеляна, князя Дмитрия Корецкого, заменившая Беате умершую мать. Это была женщина гордая и презиравшая бедных, хотя бы они были родственниками не то что святого Станислава Костки, а даже самого апостола Петра.

Когда Костка в новой одежде приехал в замок Гербурта, он заметил, что без него дело сильно подвинулось вперед. Княгиня напоминанием о его сопернике, Костке, напугала Сенявского, который хотел отложить сватовство до счастливого окончания войны с казаками, – и тот объяснился Беате в любви, собираясь в тот же день просить у Гербурта руки его дочери.

Услыхав об этом, Костка сжал кулаки и, едва стряхнув с себя дорожную пыль, умылся и отправился к панне Беате.

Солнце уже садилось. Сад замка, полный редкостных цветов и вековых деревьев, источал жаркое благоухание.

У пруда Костка встретил погруженную в раздумье Беату.

Прелестное лицо восемнадцатилетней девушки обрамлял красиво сплетенный ею венок из полевых цветов.

– Правда ли это? – воскликнул Костка, чуть не забыв поздороваться. – Правда ли это?

– Что правда? – спросила Беата.

– То, что я слышал, будто Сенявский нынче же вечером собирается просить вашей руки?

– Может просить, – это никому не возбраняется.

– А я?

– Вы тоже можете просить.



– Но каков же будет ваш ответ?

Дочь воеводы слабо усмехнулась и подняла к небу голубые глаза.

– Звезд еще нет. Они знают.

– Так надо достать их с неба, чтобы сказали!

– Достаньте. И это можно.

– Панна Беата! – почти вскрикнул Костка. – Вы дали мне залог своего расположения! У меня есть кольцо из ваших волос…

– Звезд еще нет, – с улыбкой ответила Беата. – Вечер еще не настал.

И она направилась к замку по дубовой аллее, а Костка пошел за нею, пылая таким огнем, что еле удерживал жадно стремившиеся к ней уста и руки. С минуту они шли молча, переходя из аллеи в аллею. Но вот в синеве неба зажглась первая звезда, еще бледная, но ясная.

– Звезды взошли, – шепнул Костка, наклоняясь к Беате.

Она повернула голову и подарила его невыразимо нежной улыбкою губ и глаз.

– У кого есть вера и надежда… – говорил Костка, чувствуя, что теряет голову.

– Тот может завоевать и любовь, – докончила Беата незнакомым Костке, дрожащим от волнения голосом.

– Как мне понять это? – шепотом спросил Костка. Страсть сжимала ему горло.

– Как сердце подскажет.

Тогда он преградил ей дорогу, стал на колени и схватил край ее жупана, отороченного горностаем; а она сперва отвернула лицо, как бы стыдясь, потом круто повернулась к Костке, побежденная охватившим ее чувством.

Костка схватил ее за обе руки – она не отняла их; привлек ее к себе – она наклонилась; и, стоя на коленях, он обнял ее выше талии, прижался к ней грудью и губами впился в ее губы. Беата хотела вырваться, но ею овладело бессилие.

Тогда Костка встал и, держа ее в объятьях, стал без памяти целовать ее лицо, глаза, губы, по‑летнему обнаженную шею.

Много уже звезд горело в небе, когда они пришли в себя.

Торопливо поправив платье, девушка, как вспугнутая серна, быстро пошла к замку; Костка шел рядом, положив руку на рукоять шпаги, которую носил по шведскому обычаю. Счастье сделало его молчаливым.

Подошли к замку.

В обширной прихожей, выходившей в сад, стояли воевода Гербурт, княгиня Корецкая, Сенявский и его друг и придворный Михал Гоздава Сульницкий, человек необычайной силы, первый рубака в Малой Польше, с лицом надменным и суровым. У него не было ни гроша, и он жил милостями Сенявского. Он и воспитывался вместе с ним в качестве не то слуги, не то товарища.

Оба они были разодеты в пух и прах. Наряд Сенявского поражал своей роскошью.

На нем был синий бархатный кунтуш с бриллиантовыми пуговицами, из которых каждая стоила целого еврейского городка, под кунтушом – жупан из голубого атласа с поясом изумительной работы: он так переливался при свете зажженных уже канделябр, что казалось, будто Сенявский опоясался радугой. Ко всему этому – пунцовые шаровары и сапоги из блестящего желтого сафьяна на золотых каблуках. На боку – знаменитая фамильная сабля Сенявских в золотых ножнах; на рукоять ее был надет соболий чехол, украшенный хохолком белой цапли, с пряжкой из рубинов, смарагдов, алмазов, сапфиров и желтых топазов. Левая рука, сломанная медведем, висела на черной перевязи.

Сульницкий, хотя он был только придворным, сверкал почти таким же изобилием золота и драгоценных камней, – чтобы люди видели, как богат его господин, который не только сам может наряжаться, как королевич, но и придворного своего может одеть роскошнее иного вельможи.