Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 59



— И в самом деле захотелось выпить бокал хорошего холодного вина.— Названов положил окурок в пепельницу, изображавшую раскрытую пасть бегемота, и взглянул на часы.— Чего он медлит? По-моему, пора. Феликс, включи радио.— Гриня сдержал снисходительную усмешку.— Сейчас нас будет приветствовать президент государства. Как всегда, обрадует тем, сколько мы выплавили чугуна и стали в истекшем году и сколько добыли прочих богатств, входящих составными частями в наше экономическое могущество.

Феликс Панкратов тоненько засмеялся.

— Весело,— сказал Саша Конский чеканным голосом, без улыбки.

Толя Туманов примирительно и с грустью сказал:

— Это ничего, это, должно быть, нужно. Лишь бы не забыл пожелать людям счастья в Новом году, удач и радостей...

«До чего же он изнеженный,— подумала я про Толю,— хрупкий, податливый, и страсть его, должно быть, не горячая, не огненная, а теплая, как варежки, блеск черных глаз притушен тенью густых, будто наклеенных ресниц. Он опоздал родиться лет на сто... И вообще, что их всех объединяет? Скептическое отношение ко всему окружающему, к самой жизни?»

Словно угадав мои мысли, Гриня Названов остановился возле моего кресла.

— Мы индивидуалисты. В хорошем смысле этого слова. У нас каждый сам по себе. Мы не пытаемся друг на друга влиять, тем более исправлять, не требуем от другого того, что у него нет и не должно быть по складу ума и характера. Мы можем говорить, читать стихи, если вам захочется, вас внимательно выслушают; захотелось помолчать — молчите, вас не осудят. Мы без обязательств: обязательства — одна из форм угнетения человека человеком. Нам все равно, в кого вы влюблены сегодня и в кого будете влюблены завтра и постоянны ли вы в любви или изменчивы. Это дело ваше. Если двое влюблены друг в друга, вот как Толя и Дина, то никто но смеет вмешиваться в их интимные отношения. Если же у них что-то разладилось, то те, кто заинтересован в нем или в ней, могут претендовать на внимание его или ее...

Я слушала Гриню и изумлялась самой себе: мне совсем не хотелось возражать ему, как раньше, мне было как-то все равно, что он высказывал, я чувствовала себя немножко расслабленной, немного ленивой от доброты к людям: пускай живут и индивидуалисты... Мне было хорошо оттого, что на меня смотрел этот человек, Названов.

Феликс Панкратов включил радиоприемник. Послышались слова приветствия Председателя Президиума Верховного Совета СССР.

Мы переглянулись, как бы вторично слушая знакомые фразы. Названов сказал, обращаясь ко мне:

— Не скучновато ли жить, когда заранее знаешь, что будет через год, через месяц, через неделю, даже через пять минут? Но нас ждет вино, это приятное утешение в жизни.

Вадим распахнул дверь в гостиную и объявил громко и немного торжественно:

— Прошу занимать места согласно указаниям главного распорядителя вечера! — Он весь сиял: белозубая, влажно поблескивающая улыбка, чуть выпуклые глаза, русые вьющиеся на висках волосы; ослепительный треугольник рубашки казался выпуклым, на горле — бант.

— Я надеюсь, главный распорядитель догадался посадить меня и Женю рядом? Я не хочу в такой вечер сидеть в одиночестве.— Названов наклонился ко мне.— Вы не возражаете?

— Нет, не возражаю.— Я взялась за протянутую мне руку.

Мы шумно двинулись к столу. Искали на тарелках карточки со своими именами и останавливались, как на возвышенности в начале веселого пути: впереди расстилалась заманчивая, осиянная солнцем зеленая равнина, по которой предстояло наше шествие.

Новогоднее приветствие закончилось. Долетели удары часов Спасской башни.

Возле наших ног легла незримая черта, ее мы перешагнули и очутились в Новом году! Шаг этот сопровождался веселыми восклицаниями, поздравлениями, тонким звоном хрусталя, вспененным вином. Мы выпили стоя.

Тетушки Вадима, шеренгой своей занимавшие полстола, целовались друг с другом, растроганные, и вытирали глаза кружевными платочками. Как, должно быть, жаль было оставлять позади еще один год жизни, которых осталось так мало.

И как пронзительно сладко и беспечно было мне оттого, что впереди у меня виделось столько лет, еще не начатых, не опознанных, загадочных, и в каждом из них — новые встречи, события, неожиданности, восторги.



Мы сели и поставили на стол бокалы. Я почувствовала, как на мое плечо слегка надавило плечо Названова, теплое и упругое. Он сидел справа от меня, невозмутимый, с улыбкой глядел на излишне оживленных ребят и девчонок, он видел, что я все более подпадаю под его спокойную власть, и ненавязчиво руководил мною. А с левой стороны непоседливо суетился, все время подталкивая мой локоть, Феликс Панкратов, то и дело вскакивал, кричал, стараясь перекрыть застольный гул, торопясь, разливал, расплескивая, вино в бокалы.

Названов отвел плечо, повернувшись ко мне.

— Какие у вас духи? Аромат удивительный.— Он приблизил лицо к моим волосам.— Голова кружится.

— У мамы позаимствовала.— Глаза его стояли перед моими глазами, серые, в легком синем туманце.— Шанель...— У меня у самой голова сладко покруживалась, и стол, сверкая хрусталем, плещущейся влагой в бутылках, как бы уплывал от меня и опять приставал, чуть покачивался под локтем.

— Я слышал о вас...— сказал Названов, и тонкие волосы у меня над ухом шевельнулись от его голоса.

— Что именно?

— О вашем несчастье. Или о счастье. В зависимости от того, как к этому относиться, какими мерами мерить. Я имею в виду ваше замужество и естественную, хотя и невесёлую, развязку этой интриги. Если смотреть на это по мещански, то это катастрофа, большое несчастье. Если же воспринять философически , то данная катастрофа есть обретенная свобода и она есть счастье. Я верю в лучшее. Все, что происходит в судьбе человека, все к лучшему, даже на первый взгляд самое ужасное, трагическое — все это в конечном счете к лучшему, к совершенному. Можно расстаться со всем, самым дорогим, необходимым, кроме свободы Самое великое завоевание человечества в бесконечности веков это свобода, чувство свободы, жажда свободы, стремление к ней. Разве можно лишить себя свободы добровольно, как это сделали вы?

Названов коснулся того места в моей душе, которого я сама боялась касаться,— это было мое горе, мои слезы, моя тоска и мое вечное. И это свято.

— Одну минуту,— прервала я Гриню.— Я вам дала повод или позволение комментировать то, что вас ни в коем случае не должно тревожить?

Откинув голову, Названов взглянул на меня как бы издалека и как бы не узнавая.

— Извините, пожалуйста,— пробормотал он и тут же, чтобы перевести на другое, включился в застольное веселье.— Друзья, я предлагаю тост за удачу! За удачу каждого из нас, и пусть каждый достигнет той цели, к которой стремится... Пускай Саша Конский по-прежнему не расстается со своей «тяжестью» и поднимает ее выше над головой, да посыплются к нему призы — всесоюзные и мировые!..

— За меня можете не бояться, сказал Конский.— Считайте, что призы у меня в охапке! — Он смеялся, и голова его, крошечная, стриженая, как будто перекатывалась среди массивных бугров плеч; девушка, сидевшая рядом с ним, бледненькая и хрупкая, казалась жалкой тростиночкой возле горы; она боязливо отстранялась от него, чтобы он, поворачиваясь, не задел ее своим чугунным плечом.

Названов продолжал, переходя на Феликса:

— Тебе, полиглоту Панкратову, познавшему неведомые языки, совершить путешествия в Африку, пожить в джунглях и для полного комплекта изучить язык обезьян!

Саша Конский засмеялся, и голова его перекатилась от плеча к плечу.

— Ему это не трудно! Он и сам похож на обезьяну. Только не забирайся глубоко, а то съедят, останутся от тебя одни очки...

Феликс ответил, не сердясь:

— Ты, Саша, осел. Ослище! Что касается обезьяньего языка, то изучить его мне нетрудно: стоит лишь прислушаться внимательно к одному из вас.

— Тебе, Туманов,— сказал Названов, и Толя, опустив глаза и положив на край стола пальцы, ждал, чуть побледнев: это пожелание, выраженное в шутливой форме, для него было, очевидно, важно.— Тебе, Толя,— повторил Названов серьезно,— поэту талантливому, тонкому, очень искреннему, пора начать печататься, чтобы не засохнуть пустоцветом. Для этого следует несколько поступиться своими интересами, своими принципами, ведь и так называемые гражданские поэты нередко обращались к патетической публицистике. Маяковский, например, писал искрение и с восторгом: