Страница 110 из 127
Эд сообщил, что я тоже музыкант 116. Артур вскочил и принялся упрашивать сыграть что-нибудь.
– Давайте, давайте, – торопливо бормотал он. – Я хочу послушать вас. Меня уже тошнит от собственной игры.
Как я ни упирался, пришлось подсесть к роялю и сыграть несколько мелких вещиц. Как никогда раньше, я осознал нищенскую бедность своей игры. Стыдясь самого себя, я бесконечно извинялся за столь слабое исполнение.
– Вовсе нет, что вы, – заспешил Артур и ободряюще хихикнул. – Вам надо продолжать… у вас определенно талант.
– Да ведь дело в том, что я вряд ли когда-нибудь еще сяду за рояль, – признался я.
– Почему? Как так? А что же вы будете делать, чем вы вообще занимаетесь?
Эд Гаварни выступил с привычным разъяснением, которое он завершил торжественно: «Он настоящий писатель!» Глаза Артура вспыхнули.
– Писатель! Отлично, отлично…
И с этими словами он снова подсел к роялю и заиграл. Мне не просто понравилось – я запомнил его игру на всю жизнь. Она покорила меня. Это были ясность, мощь, страсть и ум. Он брался за инструмент всем своим существом. И это восхищало. Он играл сонату Брамса, если не ошибаюсь. Я никогда не был в особенном восторге от Брамса. Артур играл несколько минут, потом внезапно остановился и, прежде чем мы успели рты открыть, заиграл что-то из Дебюсси, от него перешел к Равелю, потом к Шопену. Пока он играл прелюдию Шопена, Эд подмигнул мне, а когда прелюдия кончилась, он стал упрашивать Артура сыграть «Революционный этюд».
– Как, эту хреновину? Да пропади она пропадом! Боже мой, неужели тебе может нравиться такая дрянь!
Он сыграл несколько тактов, оборвал их, вернулся к началу, остановился, вынул наконец изо рта сигарету и кинулся в пьесу Моцарта.
А во мне тем временем совершался духовный переворот. Слушая Артура, я понимал, что даже если я и был когда-то пианистом, теперь мне пришлось бы все начинать сначала. Я никогда по-настоящему не разговаривал с роялем – я играл на нем. Что-то подобное произошло со мной, когда я впервые прочитал Достоевского. Он заставил меня забыть о прочей литературе. «Теперь я услышал подлинно человеческое слово!» – сказал я тогда себе. Вот так же и с игрой Артура Реймонда – в первый раз мне казалось, что я понимаю, что говорят композиторы. Когда он прекращал снова и снова повторять фразы, я словно слышал, как они разговаривают, разговаривают на том языке звуков, который казался всем таким понятным, но на деле для большинства оставался китайской грамотой. Мне сразу же пришел на память наш преподаватель латыни. Часто, выслушав наш ужасающий перевод, он выхватывал книжку из рук и начинал читать вслух – на латыни. Он читал так, словно каждая фраза имела для него какое-то значение, а для нас латынь – не важно, хорошо ли, плохо ли понимали мы ее – так и оставалась латынью, языком мертвых, и люди, писавшие на ней, были еще мертвее, чем язык, на котором они писали. Мы слушали нашего учителя впустую. А в интерпретациях Артура – играл ли он Баха, Брамса, Шопена – для слушавшего не было пустых мест между пассажами. Во всем были ясность, соразмерность, смысл. Никаких побрякушек, опаздываний, подготовки.
И еще одно мелькнуло в моей голове при воспоминании об этом визите – Ирма. Ирма была тогда его женой, очень смышленая, хорошенькая куколка, больше похожая на саксонскую статуэтку, чем на женщину. Как только мы вошли, я почуял, что между ними что-то неладно. У него был слишком резкий голос, слишком порывистые движения. Она сторонилась его, словно боясь разбиться на кусочки от одного его неосторожного шага. Когда обменивались рукопожатиями, я заметил, какая влажная у нее ладошка, влажная и горячая. Она покраснела и пробормотала что-то о том, что у нее не в порядке гланды. Но по всему чувствовалось, что настоящая причина ее нездоровья – Артур Реймонд. Его «гениальность» просто расплющивала ее. О'Мара правильно говорил о ней: она была кошка, ее надо было гладить и ласкать. А известно, что Артуру было некогда тратить время на такие пустяки. По нему сразу было видно, что он не из тех, кто крадется к цели, он прет к ней напролом. «Наверное, он насиловал ее», – подумал я. И оказался прав. Она мне потом сама в этом призналась.
А потом еще и Эд Гаварни. По тому, как Артур обращался с ним, видно было, что он привык к такого рода льстивому к себе отношению. Вообще все его друзья выглядели настоящими сикофантами. Нет сомнения, они вызывали в Артуре отвращение, но он нуждался в подхалимстве. Мать, желая для него лучшего, чуть не погубила его. С каждым концертом слабела в нем вера в себя. Он выступал словно под гипнозом: добивался успеха, потому что этого хотела его матушка. И Артур возненавидел ее. Ему нужна была женщина, которая поверила бы в него, поверила как в мужчину, как в человека, а не как в дрессированного тюленя.
Ирма тоже терпеть не могла его мамашу, и это удручающе действовало на Артура. Как-никак он чувствовал, что его долг – защищать мать от наскоков жены. Бедная Ирма! Она оказалась меж двух огней. В глубине души музыка ее совершенно не интересовала. В глубине души ее не интересовало ничего. Она была ласковой, мягкой, гибкой, податливой, чаще всего она отвечала на все «мур-р-р». Не думаю, что ее интересовало особенно и траханье. Ну время от времени, когда она распалялась, все оказывалось в порядке, но в целом это было уж слишком откровенно, грубо и унизительно. Вот если можно было бы соединяться как красные лилии – тогда другое дело. Просто переплестись друг с другом, цветок с цветком – нежно, мягко, ласково: вот что было ей по душе! А от этой железной дубинки да от капающей спермы ее чуть ли не тошнило. А позы, которые приходилось принимать! В самом деле, так часто она чувствовала себя во время акта совершенно растоптанной. Между ног Артура Реймонда торчал коренастый крепыш – Артур был Овен. За дело он брался как в вестернах – бах-бах-бах. Словно мясо рубил. И все заканчивалось до того, как она могла хоть что-нибудь почувствовать. Короткие, быстрые случки, иногда даже на полу, вообще где бы и когда бы ему ни приспичило, там и давай. У нее даже не хватало времени, чтобы толком раздеться. Он просто задирал ей платье и втыкал. Нет, это в самом деле было «отвратительно». «Отвратительно» – любимое словечко Ирмы.
А вот О'Мара совсем, казалось бы, другое дело. Ловкий и быстрый как змея. У него был длинный изогнутый пенис, который молниеносно проскальзывал внутрь и распахивал дверь матки. О'Мара умел сдерживаться, сохранял полный контроль над собой. Но и этот способ не очень привлекал Ирму. О'Мара использовал свой пенис, словно это было съемное приспособление. Стоять над ней, лежащей в постели с раскинутыми ногами, ждущей его, заставлять ее любоваться им, брать его в рот или принимать в подмышки – вот в чем была для него самая сладость. Он давал ей почувствовать, что она в его власти, вернее, во власти длинной скользкой штуковины, висящей у него между ног. А эрекция у него могла быть в любое время, по желанию исполнителя, так сказать. И он никогда не выглядел охваченным страстью, вся его страсть концентрировалась в его члене. Он бывал и очень нежным тоже, но все равно эта нежность не волновала ее – слишком все это было выучено, воспринималось как приемы любовной техники. В нем не было ничего «романтического» – вот так она определяла его порок. Он чертовски был упоен своим сексуальным искусством, а это мешало. И все-таки оттого, что у О'Мары был необычный член, оттого, что он был длинен и изогнут, оттого, что мог стоять бесконечно долго, что нередко заставлял ее забыть обо всем, она не в силах была отказать ему. Стоило ему только вытащить его и дать ей в руки, как она уже была готова. Правда, иногда он вынимал его в состоянии неполной эрекции, и это ей не нравилось. Но даже и тогда он был больше, приятнее, нежнее, чем член Артура Реймонда в боевой стойке. Член О'Мары принадлежал к породе зловещих угрюмцев. О'Мара был Скорпион. Он словно какая-то допотопная тварь, затаившаяся в засаде, некая гигантская, крадущаяся, терпеливая рептилия, обитающая в болотах. Он был холоден и плодовит. Вся его жизнь заключалась в спаривании. Если нужно, он мог годами терпеливо дожидаться очередной случки. И когда жертва доставалась ему, когда он смыкал на ней свои челюсти, он пожирал ее не спеша, кусочек за кусочком. Вот он какой был, О'Мара…
116
В молодости Миллер мечтал о карьере пианиста. Он часто посещал крупнейшие нью-йоркские залы, где слушал прославленных виртуозов своего времени.