Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 89 из 116

Зимой я научилась прясть шерсть и ткать красивые половики, также научилась доить корову и кормить ее. Корову я полюбила, но деревенская жизнь была мне не по вкусу, у меня на нее была аллергия.

К весне у нас кончились соль, нитки, мыло, спички, керосин. В начале лета, накопив кое-каких продуктов, мы с теткой собрались в местный городок для обмена товарами.

Там я впервые увидела немцев, но они выглядели довольно естественно, потому что сам городок с его домами, церквами и магазинами был совсем нерусский.

На базаре мы попали в облаву, и я потерялась. А может быть, потерялась тетка. Не исключено, что она не прочь была от меня избавиться. Во всяком случае, я не встречала ее больше никогда в жизни.

Странная это была женщина. Она никогда не хвалила меня и не ругала, не обижала и не ласкала, порой она вовсе меня не замечала. Я не входила в круг ее интересов настолько, что она постоянно путала мое имя. Это с ее легкой руки я навсегда стала Ирмой.

Крестьян у нас принято наделять всяческими добродетелями: благодушием, патриархальностью, честностью, трудолюбием, совестью… У меня же сложилось совсем иное впечатление, но мне трудно его как следует сформулировать.

Это были совсем другие, иные люди, и мне не дано было их понять. Я не понимала их языка и образа жизни, жила среди них как иностранка. Но кое-что все-таки уцелело в памяти. Прежде всего это были собственники. Они жили только своим хозяйством и ради хозяйства, но в этом еще нет ничего плохого. Другое дело, что под внешним благодушием и сдержанностью скрывалось глубочайшее равнодушие. Они могли пожалеть падшую скотину, но не человека. Когда забирали лошадей, они плакали, но я убеждена, что ни один из них не пролил даже слезинки по случаю моего исчезновения. Чужая жизнь их ни капли не волновала. Замкнутые, скрытные, суровые, они жили своей обособленной жизнью и чужих к себе не подпускали. Мне всегда среди них было тоскливо, душно и даже страшно. Почему-то всегда казалось, что на этом хуторе совершено убийство, а труп закопан под стеной сарая. Там всегда рылись свиньи и стояла вонь.

До сих пор не люблю деревенских людей и ничего не могу с собой поделать. Темная и тупая сила мне чудится в каждом представителе деревни. По-моему, только религия не позволяла им совершать преступления, и лишить крестьян веры могли только идиоты.

Когда я попала в облаву, я не сообщила немцам адреса хутора, потому что и сама его не знала.

Страха перед немцами и перед войной у меня не было. Дети долго не ведают страха смерти и живут как бессмертные. Это бесстрашие детей часто использовалось партизанами.

Для немцев я прикидывалась малолетней идиоткой. На все вопросы твердила, что я из Ленинграда, в начале войны отстала от поезда и жила потом у добрых людей, которых угнали в Германию. Как называется деревня, где я жила, я не знала. Я на самом деле не знала названия, месторасположения и почтового адреса хутора, где прожила целый год. Кроме того, я не желала туда возвращаться, мне хотелось побывать на войне.

Вспоминать о лагере я не люблю и рассказывать не умею. Будто все это случилось в моем предыдущем рождении, когда я не была еще человеком. Да, мы там были как животные в стаде, которое все время куда-то гонят. Я ничего не видела и не воспринимала вокруг, кроме серых спин перед глазами и земли под ногами. С тех пор я не люблю поднимать глаза — бог знает какую гадость увидишь.





Потом в эшелон попал снаряд и меня контузило. Я долго находилась в бреду, то есть в совсем ином мире. Я думала, что умерла, и радовалась этому. Там, в другом мире, было страшно, но интересно. Какие-то странные существа — не люди — разговаривали со мной. Это не был допрос в прямом смысле, просто они пытались выяснить, чего я хочу, и выполнить мои желания. Но у меня не было никаких желаний, я определенно ничего не хотела. Я только просила, чтобы меня поскорей похоронили. Мне было стыдно лежать мертвой у всех на виду. Им это не понравилось, и они стали развлекать меня всякими цветными узорами, которые порой превращались в животных и растения. Животные были милые и красивые, растения же, наоборот, страшные и хищные. Они перевоплощались друг в друга, а рядом со мной все время сидел маленький облезлый лисенок. Он нервно позевывал и лязгал зубами от голода и тоски. Однажды я вдруг поняла, что лисенок — это я, и начала скулить.

Потом я оказалась в маленькой уютной комнате. На обоях были изображены лисята, множество рыжих пушистых лисят. Это была детская. Возле моей постели на белой тумбочке стояла толстая фаянсовая кружка с молоком. Я выпила его и стала поправляться. Какие-то странные люди ухаживали за мной. Я их видела в перевернутом виде, они зависали надо мной и беззвучно шевелили губами. Я их не слышала и не понимала. До сих пор не знаю, где я была и что со мной было. Я не запомнила там ничего, кроме лисят на обоях.

Воспоминания начинаются с дома Гретхен. Как я туда попала, я не помню, — очевидно, меня перенесли во сне. Мне казалось, что я спала несколько месяцев. Гретхен утверждала, что всего две недели.

Итак, моя сознательная жизнь началась в доме Гретхен. Она спасла мне жизнь и, как добрая волшебница, вернула мне человеческий облик, то есть снова превратила меня из животного в человека. Я недаром считаю ее своей матерью, потому что она не только подарила мне жизнь, но еще научила жить в этом мире и быть человеком.

Грета, милая Гретхен, сколько слез я пролила в разлуке с тобой. Каждую ночь я молю Бога, чтобы он продлил твои дни, чтобы дал мне возможность еще хоть раз увидеть тебя, посидеть на твоей кухне в тишине и покое, перебирая гречу или фасоль. Только тебе одной в этом мире я могу рассказать, что было, что случилось со мной после того, как мы расстались. Ты ничего не поймешь из моих рассказов, но ты поверишь мне и пожалеешь.

Мы жили в маленьком домике на окраине небольшого университетского города возле швейцарской границы. Дом наш с улицы выглядел заброшенным и нежилым: все окна были наглухо закрыты ставнями, парадная дверь заколочена досками. Мы проникали в дом через веранду, которая выходила в небольшой садик, обнесенный железной решеткой. Через этот садик мы попадали на другую улицу. Там в решетке была маленькая калитка, которую при желании можно было перепрыгнуть, но мы каждый вечер запирали ее на большой висячий замок.

Справа наш участок граничил с точно таким же небольшим садиком, в котором находился точно такой же, как у нас, маленький домик где жили такие же тихие и робкие, запуганные войной люди, с которыми мы не знались. Какая-то старинная соседская распря поссорила жильцов дома с моей хозяйкой еще до войны. Дом слева от нас был разрушен, там никто не жил. Летом я пробиралась туда и лакомилась грушами и яблоками из заброшенного сада. Старуха смотрела на мои вылазки сквозь пальцы, но пользоваться плодами из чужого сада наотрез отказалась. Единственное, чем она не брезговала, — это досками и щепками, которые я приносила оттуда. С дровами было туговато.

В первом этаже дома помещалась большая кухня, отделанная кафелем. На кухне была плита, облицованная синими изразцами. Посреди кухни стоял круглый дубовый стол, на котором мы ели. Справа, возле окна в сад, размещался громадный дубовый буфет, похожий на старинный замок с башенками. Возле буфета была маленькая дверца в комнату для прислуги, где было уютно и даже тепло и где я жила. Сама же старуха жила на кухне и спала там же на деревянном ларе с резной спинкой. В этот ларь она на день складывала все свои спальные принадлежности. Днем она никогда не ложилась.

На втором этаже дома размещалась зала, дверь которой была заперта, и две маленькие комнаты для мальчиков. Там было темно и холодно.

Мы жили затворниками.

Поначалу я люто ненавидела эту фашистку и про себя называла ее не иначе как «старуха». Напрямую к ней вообще никак не обращалась. Я слабо знала немецкий язык, кроме того, после контузии плохо слышала, и старухе все время приходилось надрывать свои голосовые связки. Но я упрямо отказывалась ее понимать, и общались мы в основном при помощи жестов и мимики. Эти пантомимы выглядели, наверное, очень комично, потому что в первое время, глядя на меня, старуха то и дело иронически хмыкала и пофыркивала.