Страница 2 из 116
Как же такое могло получиться и где тот образец, которому все мы так дружно уподобились? Не стоило особого труда понять, что это была она — Сонька, Софья Власьевна, Совдепия.
Мы, либеральные формалисты, в те годы развлекались абстрактными и абсурдистскими символами. Мы полагали, что нашу гнусную реальность надо уметь преподносить читателю в несколько отстраненном и смещенном виде, чтобы ему, потребителю, было занятно нас читать. Тогда и писателя скорей заприметят — вот, мол, какой этот Иванов лихой да талантливый. Я и сама увлекалась этим сюрреализмом. При некоторой дозе фантазии из уродливых обломков кораблекрушения можно было создать уютное подобие реальности, недурно там обосноваться и скромно перезимовать на необитаемом острове, питаясь плодами собственного воображения. Я писала готический роман с привидениями, вампирами и принцессами. Мне было интересно гостить в моем волшебном замке, налегке, потому что из нашего быта я не взяла туда даже зубной щетки. Но дикие, бешеные сорняки нашей реальности между тем разрастались, как бурьян, и лезли во все щели моего уютного шалаша. Как хищные лианы, они пытались задушить мой призрачный замок. Хочешь не хочешь, а надо было выбираться из этих диких джунглей и прорубать в них тропинку к свету и свободе.
Ползком, рачком, на карачках, рыдая, матерясь и воя, до сих пор упрямо продираюсь я сквозь джунгли нашей реальности, а просвета даже не предвидится. Мертвые деревья спят беспробудным сном в заколдованном злыми чарами мертвом лесу. Смрад и мрак запустения окружают меня… Вот опять прибегаю к метафорам и сравнениям, чтобы доказать свою правоту, а это опять нечестно. Не собственную правоту надо доносить до читателя, а общую правду наших мирных трудовых будней.
Талантливое слово живет самостоятельной жизнью и невольно преображает всю ту гадость, в которой мы прозябаем. Зощенко не думал смеяться — он плакал. Это мы смеемся над его персонажами. Смеемся и не узнаем в них себя. Так пусть же слово мое начисто лишится таланта, пусть я обездарю вконец — лишь бы поверили, лишь бы очнулись от полувекового забытья. Буду играть вам на стиральной доске, на пылесосе, на кастрюлях, — прочь слова! — мычать буду, выть — лишь бы поверили, что все это не художественный вымысел, не плод моей больной фантазии, все это сотая доля той фантастической правды, от которой мы погибаем.
Я долго не замечала тебя и даже не подозревала о твоем существовании. Но однажды, когда мы курили в конце коридора, кто-то обратил внимание на стук машинки. Я сама уже подсознательно прислушивалась к этой пулеметной дроби. Машинка стучала не переводя дыхания, и посторонний слушатель невольно замирал в ожидании, когда же наконец эта непрерывная трель оборвется. Но, как видно, дыхание у этой уникальной машинистки было непрерывистым, она переводила его только вместе с очередной страницей.
Мне объяснили, что машинистка печатает вслепую на двух языках: русском и немецком. К сожалению, знание немецкого языка используется не полностью, потому что машинистка была в плену и теперь ей не дают допуска к секретным работам.
Тогда же мне впервые показали тебя в столовой, за обедом. Ты выглядела почти девчонкой.
Потом корректоры стали жаловаться, что стук машинки мешает им работать, якобы не дает сосредоточиться, и поэтому они пропускают массу ошибок. Тогда Ирму перевели в маленький застекленный загончик — часть комнаты, где работала я.
В нашем помещении в основном сидели чертежники, копировщики, ретушеры и шрифтовики, поэтому считалось, что стук машинки особо не помешает. Наши дамы, конечно, были недовольны и роптали, тем более что этот кабинетец отделялся от нашей комнаты только стеклянной перегородкой. Некоторое время бушевал скандал, но Ирму подселили к нам, несмотря на наши протесты.
Вначале она и впрямь отвлекала нас от работы, но не стуком машинки, которая работала у нее как-то особенно легко и даже мелодично, а скорей самим фактом своего существования. В своей стеклянной клетке она выглядела как диковинная заводная игрушка — автомат безотказного действия.
Все мы были буквально загипнотизированы этой непрерывной пулеметной дробью. С недоумением и опаской косились на странного пришельца, будто органически привязанного к машинке все восемь часов рабочего дня. Сбитые с толку, подавленные этим чудесным явлением, будто разбуженные внезапно на своем рабочем месте, мы даже было встрепенулись и лихорадочно набросились на работу. Разом вдруг прекратились все хождения-брожения, перекуры и болтовня. Но навязанный загадочным феноменом темп и ритм работы был нам не по силам. Мы не привыкли так работать и очень быстро выдыхались.
Многие, не выдержав напряжения, в панике срывались с рабочего места и мчались в буфет, в гости к корректорам или просто в туалет, где можно спокойно все обсудить и обдумать.
А некоторые, наоборот, в тупом отчаянии погружались в какое-то наркотическое оцепенение, сидели и слушали эту непрерывную машинную трель, закрыв глаза и открыв рот.
Оторопь и смятение перед фактом такой бешеной работы были настолько сильны, что никому в голову не пришло жаловаться на помехи. Как видно, все воспринимали этот странный феномен как моральный упрек собственному безделью.
Усвоить преподанный урок мы, конечно, не могли, и очень скоро великие защитные силы нашего сознания выработали нужный иммунитет и мы перестали реагировать на загадочного пришельца, тем более что и сам он не обращал на нас никакого внимания.
В нашей редакции при небольшой военной типографии народ подобрался довольно разнородный и по судьбам, и по характерам. Работа была тихая и непыльная, с некоторыми возможностями подхалтурить, и местное начальство пристраивало сюда своих непутевых родственников.
Не знаю, по каким законам формируются и развиваются коллективы, но каждый из них (а я перебрала их достаточно) имеет свое лицо, и лица эти совсем не похожи друг на друга. Наш коллектив имел довольно-таки фантастическую физиономию. Может быть, тут сыграло роль разнообразие профессий: у нас были машинистки, стенографистки, чертежницы, ретушеры, корректоры, шрифтовики, технические редакторы и литературный редактор, художник-оформитель и художник-шрифтовик. Но я думаю, что профессии тут ни при чем, не они формируют лицо коллектива.
До сих пор мне кажется, что где-то есть нормальные здоровые коллективы, ну, может, малость скучноватые и посредственные, наподобие тех, что описаны в наших романах. Только мне лично такие не попадались. Но уж тот мой коллектив совсем не поддавался никакому описанию и осмыслению. То был вздор и фантасмагория в чистом виде. А может быть, мне это только казалось: я тогда начинала писать, и вся жизнь представлялась мне довольно неожиданной и абсурдной.
Я долго искала случая и повода познакомиться с тобой поближе, но привлечь твое внимание было практически невозможно. Ты уходила от контактов, ускользала от них, я думаю, вполне сознательно. Стучала себе под стеклянным колпаком, как автоматическая приставка к пишущей машинке.
Тем временем мы привыкли к твоему присутствию и воспринимали тебя уже как вентилятор или какой-то другой неодушевленный механизм. Но когда однажды мы вдруг обнаружили твою робкую тень на уголке нашего праздничного стола, то запаниковали, будто к нам ненароком подключили магнитофон или подслушивающее устройство. Одно то, что ты можешь нас слышать, настораживало и пугало. Потом кто-то пронюхал, что ты глуховата. Этот факт малость примирил нас с тобой, и мы изредка стали приглашать тебя на наши сабантуи.
Мы жили тогда в эпоху Великих Юбилеев. Круглые даты шли косяком. Митинги, парады, демонстрации, салюты, банкеты и застолья не прекращались никогда. Больше двадцати лет подряд бушевала наша общественно-политическая вакханалия. Радио, телевидение и все средства массовой информации надрывались в праздничных приветствиях, поздравлениях, овациях и здравицах.
Улицы и здания были разукрашены кумачовыми лозунгами, плакатами и портретами вождей. Эта бесконечная юбилейная лихорадка окончательно расшатала и без того зыбкий организм нашей общественной жизни. Застолья, пьяные оргии и сабантуи вошли в плоть и кровь трудовых будней как органический составной элемент, как противостолбнячная сыворотка, без которой уже невозможно стало шевелиться на своем рабочем месте. Пьянство постепенно превращалось в основную форму верноподданничества.