Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 116

Но в обед она выпивала бездну кофе, и тупая апатия внезапно сменялась бестолковым лихорадочным возбуждением. Вторую половину рабочего дня она вся бурлила, кипела и клокотала, как молоко на плите. Предметы валились у нее из рук. Вся порыв, мельтешение — она вспархивала на стул с ногами, дергалась на нем, вертелась и кудахтала, отчего стулья под ней то и дело разлетались в щепки.

Бывало, сидит себе тихо, в кои веки работает. И вдруг как подскочит, как завопит дурным голосом:

— О дайте, дайте мне свободу! Я свой позор сумею искупить. Спасу я честь свою и славу, я Русь от недруга спасу! — да как хрястнет кулаком по столу!

Бабы, конечно, ругаются. Кто кляксу из-за нее поставил, лист испортил, кто от неожиданности подавился конфетой, кто радио слушал, кто вдруг хохотать начинал, — словом, шум, гам, бестолочь… Только угомонились и за работу принялись, а Брошкина опять вспархивает со своего стула.

— Ой, девочки! — восторженно щебечет она. — Какие я себе колготки купила! — И она прыгает по комнате, задрав юбку, демонстрируя свои кривоватые ноги.

Бабы с опаской косятся на ее резвые пируэты, — того и гляди, что-нибудь заденет и опрокинет. И вздыхают облегченно, когда она наконец выпархивает прочь из комнаты и куда-то надолго пропадает. До сих пор у меня звучит в ушах ее звонкий пионерский голосок:

— Девочки! Давайте на Первое мая сошьем себе новые бальные платья и будем праздновать, праздновать, праздновать!

— Водку пить, что ли? — интересуется Клавка-Танк.

— Пошлячка ты, Клавка! — в гневе восклицает Брошкина. — А вот я назло тебе приду на майские в серебряном бальном платье.

— Приходи, приходи, — ворчит Клавка. — Только нагрудник надень, а то опять заблюешь.

— Ты!.. ты!.. Знаешь, кто ты? Вивисектор ты! — Брошкина заходится в праведном гневе.

— А что такое вивисектор? — интересуется Капелька, или Крошка Капа.

— Вивисектор — это палач клопов и тараканов, — звонко чеканит Брошкина. — Ходит и поливает всякую живность хлорофосом.

— Ага, — кивает Клавка. — Я и говорю, что всяких блох и мандавошек надо травить хлорофосом.

— А-а-а! — кричит Брошкина. — Все слышали, кем она меня назвала?! Я подам на нее в суд! Я… я… я ей покажу! — Но тут ее крики срываются на рыдание, и, все сметая на своем пути, она летит плакать в уборную.





Клавка тяжело вздыхает ей вдогонку, поднимает опрокинутый стул, кряхтя и матерясь ползает по полу, собирая рассыпанные карандаши и прочую мелочь.

— Тьфу ты, блин! — в сердцах ворчит она. — Разве это баба? Это стихийное бедствие. Да с такой и рядом-то сидеть опасно, не то что в постели лежать… Блин! Блин! Блин!

Намек понятен всем. Дело в том, что Люся Брошкина, это абстрактное существо, всю свою жизнь была одержима мечтой о любви, и не просто о любви, а любви идеальной. Что она под этим подразумевала и откуда в ней взялась эта безумная мечта, трудно сказать. Из всех видов любви этот темный, больной и грязный комок плоти выбрал именно любовь идеальную. Она не хотела ее покупать, завоевывать, заслуживать. Нет, она мечтала о бескорыстной, высокой, неземной любви, которая вдруг, откуда ни возьмись, посетит и озарит ее убогое существование. Бесполезно было объяснять ей, что такая любовь встречается на свете крайне редко, что скорее это мечта. И мечта духовная. То есть мечта духа, а не материи. Нет, Брошкина была заядлая материалистка, она мечтала о телесной идеальной любви.

Темная, заблудшая, наивная душа, она не подозревала о своих реальных возможностях и потребностях. По природе вещей ей, наверное, была положена крепкая, добротная семья, дети, пеленки, обеды, стирки. Но она этого не знала. Она претендовала на большее, она мечтала о чем-то большом и чистом.

— Вымойте слона, — смеялись сослуживцы.

Но смеялись они скорее над собой. Все они недалеко ушли от Брошкиной, все мечтали о чистой любви и беспощадно разрушали, крошили и уничтожали любые ее жизненные формы. Все они не умели любить, не знали, что это такое, о культуре любви даже не подозревали и вообще поголовно были безнадежно фригидны, неуклюжи и бездарны. Все они умели только мечтать. Я ни капли не сомневаюсь, что многие из них не задумываясь пошли бы за любовь на каторгу, в Сибирь, на костер, с радостью бы проглотили яд во имя любви… но не ради любимого.

Главной приманкой для любви Брошкина считала поэзию. Она писала стихи и даже печатала их понемногу. Стихи были чудовищные, под Асадова, они могли бы сойти за пародийные, если бы Брошкина обладала чувством юмора. Но нет, она относилась к собственной поэзии крайне восторженно. Как все безумные графоманы, она почитала в себе поэтессу, не понятую, недооцененную своими грубыми, неблагодарными современниками.

За неимением более высокой трибуны и более тонких ценителей, она читала стихи нашим бабам в часы застолий. Взвинченные обильным возлиянием, зараженные пафосом Брошкиной, они почти рыдали от умиления над своей горькой участью и хором пели дифирамбы поэтессе, так несправедливо обойденной всеобщим признанием. По их убеждениям, искусство само должно было проникать в них, как вино, и приятно щекотать нервы. Они понимали стихи Брошкиной. И только Варька, тайком давясь от смеха, лихорадочно записывала под столом эту бредятину, чтобы потом вдоволь насладиться ею в компании своих дружков. Но порой она не выдерживала и вдруг взрывалась истерическим хохотом, который безумно оскорблял Брошкину и всех ее благодарных слушателей.

Можно себе представить, как ненавидела Варьку наша поэтесса. Варька являлась для нее олицетворением всех гнусных черных сил, которые искалечили и разбили ее жизнь. Не раз, надравшись, она гонялась за Варькой вокруг праздничного стола с алюминиевым ножом и даже швырялась в нее через стол бутылкой. А когда наша поэтесса пребывала в очередном душевном кризисе, Варьку даже просили во избежание скандала не присутствовать на наших сабантуях.

Брошкину почти не печатали, и все-таки именно эту свою поэзию она считала основной наживкой для идеальной любви.

Все мы были в курсе ее любовных дел. Обычно она нянчилась с подранками, как видно подбирая их на территории собственного двора наравне с бездомными кошками и собаками. В большинстве они оказывались весьма сомнительными полууголовными элементами и частенько в знак благодарности обворовывали, надували и даже избивали свою благодетельницу.

Кроме того, Брошкина порой вращалась в каких-то полубогемных кругах, где ей всегда удавалось надыбать что-либо экзотическое. Это мог быть начинающий гений-самородок, поэт, художник, музыкант или опустившийся литературовед, искусствовед, а также спившийся мастер спорта или актер с романтическими замашками. Вся эта сомнительная братия, по утверждению Брошкиной, была сплошь гениальна и, наверное в силу этого, травила свою покровительницу как бы на законных основаниях, снисходя до нее с собственных сияющих высот. Эта на редкость подлая и гнусная публика была, пожалуй, хуже уголовной. Они также раскалывали Брошкину на выпивку, дрались, хамили, обворовывали ее и при этом еще издевались над несчастной, глумились над ее убожеством, дурновкусием и нищетой.

Среди всех ее подранков встречались иногда вполне приличные особи — добрые, тихие и послушные, но зато они отличались такой пугливостью, инертностью и вялостью, что могли месяцами не выходить на улицу, а часто боялись даже вылезать из постели. От них потом трудно было избавиться, они плакали и прятались под одеяло.

Заарканив и охмурив свою очередную жертву, Брошкина набрасывалась на несчастного со всей страстью своего любвеобильного сердца, одаривала подарками, покупала галстуки, рубашки, запонки, вино, жратву и сигареты — словом, отдавалась вся без остатка. Взамен же требовала не просто любви, а любви идеальной, любви Ромео и Джульетты и тому подобных. Конечно, ничего такого не могли дать ей наши замурзанные ханурики, просто потому, что они не имели данного предмета и даже не подозревали о его существовании. И тогда Брошкина, бесконечно обманутая в своих надеждах, разочарованная и обездоленная, начинала травить бедную жертву с такой бешеной страстью, будто перед ней было исчадие ада. Она наделяла несчастного всеми пороками лукавого, разоблачала его, бичевала, унижала, клеймила и проклинала с такой яростью, что бедная жертва не знала, как унести ноги. А когда наконец ему удавалось вырваться из капкана, Брошкина почему-то чувствовала себя брошенной и обесчещенной, надиралась, устраивала скандал и травилась снотворным, на которое ее задубелый организм особо не реагировал. Нет, она не собиралась умирать, о смерти она имела такое же туманное представление, как о любви. Просто она прибегала к яду, чтобы доказать себе и окружающим всю силу и трагизм своих чувств.