Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 100 из 116

Спасал, выручал — это хорошо, это благородно. Вот только непонятно, от кого это они все время спасали невинных людей? Не от себя ли самих?

Итак, мой «благородный» отчим канул в вечность, не оставив мне даже фотографии, потому что все портреты репрессированных положено было сжигать.

По «ленинградскому делу» сорок восьмого года помимо Попкова, Кузнецова и Вознесенского были расстреляны почти все секретари райкомов, посажено множество рядовых партийцев и директоров предприятий, в том числе и директор фабрики, где работала моя мать. Она же отделалась сильным испугом, потому что очень ловко повела себя в трагикомическом деле с малахитовой шкатулкой.

Эту злополучную шкатулку директора крупных предприятий в складчину купили и поднесли Попкову по случаю какого-то юбилея. Деньги, разумеется, были общественные, из фондов предприятий. Когда директоров прихватили, то каждый из них всеми правдами и неправдами отрекался и открещивался от зловещей шкатулки. На показательном суде таинственная шкатулка, как вещественное доказательство, красовалась на столе президиума, и было совершенно невозможно выяснить, откуда она там взялась. Все подсудимые с изумлением таращились на нее, будто она внезапно свалилась к ним с неба. Как выкрутилась моя мамаша, я точно не знаю. Не иначе как заложила и заклеймила своего шефа, потому что иных путей оправдаться у них не практиковалось.

Конечно же, моя матушка натерпелась страху. К тому же она была беременна… Она знала, что отчима арестуют, но не сделала никаких попыток спасти или припрятать хоть часть имущества. Ее парализовал ужас. В блокаду она видела много ужасов, но все это было ничто по сравнению с тем грандиозным ужасом, который парализовал ее в дни арестов.

Дом был ведомственный, и забирали почти всех поголовно. Аресты происходили ночью, и лифт гудел до самого утра. Мать не спала и, прислушиваясь к шуму лифта, дрожала так, что лязгали зубы. Отчим по ночам сидел в своем кабинете, сортировал и жег архивы. Больше всего она боялась, что он там застрелится, у него был револьвер.

А пиры и банкеты по инерции все продолжались — все они делали вид, что ничего не происходит. Люди исчезали бесследно, о них никто не вспоминал. На банкетах много пили и даже веселились.

После одного такого банкета они пришли домой навеселе и заснули в одной постели. Ночью она проснулась от кошмара, зажгла свет — отчима рядом не было. В квартире полнейшая тишина, но она уже знала, что Они тут. Преодолевая ужас, она встала и пошла к дверям — возле дверей спальни стоял часовой с ружьем. Он стоял к ней спиной и смотрел в глубь коридора. Свет горел почему-то только на кухне, и этот факт вдруг показался ей особенно зловещим. Почему-то взбрело в голову, что там пытают (больше всего в жизни она боялась пыток). Но тут в коридоре появился полностью одетый отчим в сопровождении двух гебистов. Она рванулась к нему, но часовой с ружьем преградил ей дорогу.

— Я ни в чем не виноват, — твердо заявил отчим и прошел мимо, даже не попрощавшись.

В ту же ночь у нее был выкидыш. А поутру она вдруг вспомнила о коллекции. Отчим любил собирать большие противотанковые снаряды с цветными боеголовками. Ему дарили снаряды на военных заводах, где он выступал. Разумеется, они были полностью безопасны в быту, но сажали порой и за меньшее…

И вот слабая, больная женщина, истекая кровью, набивает этими снарядами сумку и, полумертвая от страха, проносит эту сумку через проходную (дом был ведомственный и охранялся).

Целый день, до самого вечера, она таскается с тяжеленной сумкой по улицам города. Выбросить на помойку — люди заметят. Она бродит по набережным, но везде полно народу. Все-таки один снаряд ей удается утопить… Ей кажется, что за ней следят. Из каждого окна, из каждой машины на нее глазеют люди… Поздним вечером, полумертвую от усталости, ноги сами приводят ее обратно к проклятому дому. И тут в забытьи изнеможения она высыпает снаряды под куст в скверике, как раз напротив собственной проходной…

Потом она лежала в больнице, после которой оказалась на улице, потому что квартира ее тем временем была опечатана.





Такие веселенькие истории моя матушка рассказывала довольно часто. Они любили рассказывать истории своих бед и злоключений. Мол, видите, какие страдания выпали на нашу долю (будто это были стихийные бедствия), а мы не ропщем, не бунтуем (только попробуйте!). Мы по-прежнему преданы и верны своей партии (будто не она именно с ними так обращалась).

Все эти ужасы блокады, репрессий и арестов мать излагала этаким веселеньким тоном, наскоро и грубо подкрашивая беспросветный кошмар своей жизни элементами черного юмора. Все их поколение любило оживлять трагические этапы своей биографии комическими деталями. Они вообще были великими комедиантами. Этот комизм, защитная реакция на любое осмысление, спасал их сознание от жестокой реальности и даже от безумия. Но мне кажется, что они всего лишь подменяли один вид безумия другим, более для них приемлемым и выгодным. Как всякие плохие актеры, они, разумеется, передергивали и переигрывали, но вполне искренне возмущались и обижались, когда их хватали за руку.

Мне так никогда и не удалось понять, кем же на самом деле была моя матушка. Она так судорожно и страстно цеплялась за свою маску, что та стала как бы ее вторым лицом. Снимать ее уже было неприлично — под ней мог обнаружиться сырой, бесформенный блин.

В больнице мать пролежала больше месяца и чуть не умерла там от перитонита. Навестила ее однажды только домработница, которая и сообщила, что квартира опечатана и с работы мать уволена.

Выйдя из больницы, мать оказалась буквально на улице, и пойти ей было некуда. Перебирая в уме адреса своих подруг и сослуживцев, она понимала, что всем им теперь не до нее, и уж коли о ней забыли, то лучше не засвечиваться и не напоминать о себе.

Она брела по улицам спасенного ею города на Васильевский остров, к дому, где мы жили до войны. Ноги сами привели ее туда.

Во время блокады мать жила в своем рабочем кабинете, а ее комната на Васильевском была за ней забронирована. Однажды матери донесли, что дом разбомбили. «Ну и бог с ним», — небрежно отмахнулась она.

И вот, идя куда глаза глядят, она добралась до этого дома, и вдруг — о чудо! — бомба, оказывается, угодила в соседний флигель, а ее дом стоял целым и невредимым.

Мать поднялась по лестнице и позвонила. Добрая половина жильцов квартиры благополучно пережила блокаду. Они узнали мать и обрадовались ей. Но вот незадача — в ее комнату управдом подселил Героя Советского Союза, который был оформлен в его жилконторе сантехником. Герой оказался дома и гостеприимно пригласил бывшую хозяйку к столу.

Моя любезная матушка на дух не выносила алкашей, но особо привередничать ей теперь не приходилось, и она скрепя сердце присела на краешек стула. Конечно, в былые времена ей ничего не стоило вышвырнуть с личной жилплощади любого героя, но теперь она и сама жила на птичьих правах, поэтому постаралась уладить конфликт полюбовно. Они удивительно быстро нашли общий язык, и Петька перешел жить в меньший отсек, а большую половину заняла мать.

Партийная карьера матери в одночасье потерпела полное крушение, но документы ее были в порядке, и она быстро столковалась с управдомом и затаилась в своей норе до лучших времен.

И тут мать внезапно вспомнила обо мне и приняла активные меры для моего розыска. Почему-то я убеждена, что, если бы ее карьера не потерпела полного краха, она не стала бы так яростно меня разыскивать. Их партийное сознание было отлично вышколено и четко служило их нуждам, оно вполне искренне умело и забывать, и помнить. В свое время она сделала попытку найти меня, навела справки и даже, как однажды проболталась, имела точные сведения о моем образе жизни (наверное, от Коли). Нет, она не забывала меня, совесть ее передо мной чиста, но она бы прекрасно обошлась в своей новой жизни и без меня. Кстати, точно таким образом она поступила в свое время и с моим отцом. Много лет спустя одна из ее драгоценных подруг проговорилась мне, что во время блокады отец несколько раз навещал мать. Он сидел тогда в Синявинских болотах, по пояс в воде, много пил, очень плохо себя чувствовал и был очень страшный и ревнивый. Он имел основания ревновать, потому что в то время у матери уже был роман с ее крупным партийным воротилой. Но этот факт она забыла настолько решительно, что, когда я однажды под горячую руку напомнила ей, возмущение ее не знало границ, и она так искренне кричала, будто ее опять оклеветали враги, что я совсем было поверила. Но один странный визит снова разбередил эту старую рану.