Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 94



В день открытия памятника был парад. Князь Амилахвари обошел ряды и, остановившись перед Лазовым, одним из тех драгун, который был при взятии в плен Марии, произвел его в унтер-офицеры. „Просто было сказано, — пишет в своем письме один из очевидцев: — поздравляю, ты унтер-офицер!“ Но я видел лица солдат и на них прочел, как много чувствовали они в эти минуты…

В благодарность за сооружение памятника, во время поминальнаго обеда старший вахмистр Плетеницкий и унтер-офицер Лазовой поднесли инженеру простую солдатскую шашку с перевязью.

Для увековечения памяти дочери полка общество офицеров постановило ежегодно отправлять из процентов оставшагося после нея капитала в местный военный храм в Царских Колодцах, при котором покоится прах ея, 25 рублей для поминовения усопшей и ремонтирования памятника.

По смерти Марии за всеми издержками на ея воспитание, похороны и памятник, остался капитал в 2.086 рублей, под официальным названием „капитала дочери полка Марии Дегужи-Нижегородской“. Этот капитал имеет специальное назначение — выдачу заимообразных ссуд офицерам. В результате — имя Марии не умирает в полку, потому что наследие, оставленное ею, не умаляясь, переходит от стараго поколения к новому, поддерживая в нем память об одном из лучших и симпатичнейших эпизодов внутренней, так сказать, духовной жизни полка.»

Помню, как тронула мне сердце история девочки — адыжки тогда… помянем тут Большого Черкеса, писателя Аскера Евтыха, покойного старшего друга. Он сам никогда не говорил «адыгейка» и призывал других так не говорить: только — адыжка! Тем более — дитя малое.

Умиляла меня история Маши все эти годы, нет-нет, да и возвращался к ней памятью и все хотел о ней написать… Когда с президентом Джаримовым договорились об издании целевого «адыгейского» номера «Роман-газеты», в котором должны были дать «Сказание о Железном Волке» Юнуса Чуяко, я тут, же сел — дело было в Ейске, в пансионате Запсиба «Рыбацкий Стан» — за президентскую статью «Белая черкеска для дней мира».

Надеялись, она будет открывать номер.

Как я старался!

Я и нынче убежден, что получилась она на уровне — уж сколько мне приходилось писать за других, дело давно знакомое… вообще-то, может быть, стоило бы в один из «газырей» поместить ее? Конечно, назвать такой «газырь» «президентским» нельзя будет, но — как повод для размышлении она наверняка интересна.

Конечно же, я старался поднять планку высоко, мне это, уверен был, тогда удалось… Маленькая Адыгея, одна из наиболее пострадавших в Кавказскую войну, как бы прощала России ее «колониальное» прошлое и брала на себя роль миротворицы — отсюда и белая черкеска, которую носят в дни мира, надевают в праздники.

Джаримов статью не подписал, более того — решено было, что такая «передовая» статья пойдет за подписью главы правительства. Тогда я подумал, что он не решился взять на себя ответственность говорить от имени всего большого Кавказа.

Вероятно, некоторую неловкость передо мной он ощущал, тем более, что обещанных денег за этот номер «Роман-газета» так и не получила.

Столкнулись с ним в коридоре старого здания на Возвдвиженке, где неподалеку один от другого находились тогда и кабинет представителя Адыгеи в Москве, и Союз казаков.

«Вы, наверное, обижаетесь на меня?» — спросил он дружелюбно.

«Да что вы, Аслан Алиевич, что вы!» — воскликнул я так искренне, что не только облегчил ему проблему, как говорится, — вообще снял ее… Пожал руку и пошел себе дальше.

Нынче, когда перепечатывал историю «Нижегородской Маши», подумал вдруг: а не она ли его тогда — целиком и полностью повторенная мною в предполагаемой статье его, Джаримова тогда и отпугнула?

Вспомнить ее — может быть, не только простить прошлые обиды, но как бы даже проявить верноподданство… Ведь так по разному относимся мы к одним и тем же фактам и событиям прошлого!

Да, русского умиляет эта история. Она — для русских?

Вот, мол, мы какие хорошие!

У черкесов же есть своя «коронная история»: о русском пленнике по имени Федор, о «русском Фидуре»…



Все собирался поговорить обо всем этом с бывшим министром среднего машиностроения, с которым нет-нет, да и встречались в представительстве Адыгеи, с крепким организатором последних советских времен, которому Россия во многом обязана своими космическим успехами, — с Дагужиевым.

Дегужи.

Дагужиев Владимир.

Один шапсугский род.

Родня. И какая, какая!..

Ожидание снега

Как я в свое время хотел — да и нынче, и нынче — тоже! — собрать под этим названием цикл крошечных рассказиков-размышлений…

Снова попалась на глаза тонюсенькая папка, в которую вложены листки с написанными на них короткими заготовками… узнаешь их и — не узнаешь. Одни вспоминаешь тут же, а на другие глядишь чуть ли не с недоумением. Какие-то спрятанные в них сюжеты и замыслы словно вдруг пробуждаются после долгого сна — одни с большою готовностью, а другие словно бы очень нехотя… странное ощущение, странное:

«Ожидание снега — тяга к белому, еще не исписанному листу, на котором-то и родится, наконец, лучшее, что выпасть тебе за всю жизнь сделать.»

«Старая, с густыми ветвями туя у маминого крыльца. Дома, в станице. Зимой поселяются в ней сотня-полторы воробьев: чем холоднее зима, тем больше их кампания — у них тут не только спальня, заодно и столовая. Хоть и небогатая, зато — рядом. Ударит морозец, и денек-другой можно перебиться засохшими семенами туи — в такие дни от них „только тырса сыпется“: мелкая шелушка падает на давно подмерзшую землю словно первый снежок.

В самые жестокие холода эта братия терпеливо ждет, когда мама откроет дверь на улицу и, стоит ей зазеваться, как вся громадная стая с шумом врывается в коридорчик у нее за спиной — там всегда тепло от котла, обогревающего дом, от газовой печки, на которой мама нет-нет, да что-либо приготовит или чай себе вскипятит. Тут можно поживиться чем-либо повкуснее надоевших семян, и воробьишки шныряют по углам словно лихие продотрядовцы, орут, и мало того что непременно драку устраивают — тут же начинают беспардонно метить какашками и стол, и полки, и мамины половики на полу.

Мать берет веник и начинает выгонять их, заодно выговаривая: не умеете, мол, прилично вести себя… ну, обогрелись бы, ну, поклевали — разве непонятно, что холод и голод — нет! Обязательно надо нашкодить, непременно напакостить!

Жалуется потом на неблагодарных воробьев проходящим мимо двора знакомым, соседям снова рассказывает: мол, вот, опять эти безобразники чуть с ног не сбили — как шамаром в тепло кинулись, как давай хулиганить!

Но на следующий день, когда морозец прижмет сильней, опять медлит у дверей… какие-никакие, а — гости!

„Снег не только где-то очень далеко от тебя, в сибирском поселке, но и — совсем рядом, в ближних горах, в нашем Приэльбрусьи. Ощущение снега.“

Странное это время, когда, не написав ничего полностью, можешь верно начать один долго ждавший своего часа рассказ и вдруг придумать счастливую по точности концовку какого-то из почти забытых, казалось, недоделанных в свое время старых… Когда из кружения слов вокруг тебя и в тебе отделится, наконец, какая-то одна цельная фраза и, приблизившись, приобретет, наконец, такие черты, что замрешь в радостном, благодарном изумлении.

Это тоже похоже на кружение снега.

Время черновиков, клочков бумаги, отрывочных мыслей, счастливых прозрений, неожиданных замыслов…

Где-то там, очень далеко, уже который день снег падает на горячие заводские кожухи, и стальные машины постепенно остывают снаружи, не отдавая внутреннего тепла.