Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 94



Снег под загнутыми носами твоих «кисов», подбитых шкурой с лосиных ног широких лыж, дымно взрывается неожиданным хлопком, слышится тугое и частое биение крыльев, но, поднимая стволы вслед стремительно улетающим в сизую темь рябчикам, ты не снимаешь ружье с предохранителя — пусть себе на здоровье улепетывают, пусть!..

Из разворошенной снежной «спаночки» с рубчатыми отпечатками крылышек по бокам, кажется, еще доносит едва ощутимым теплом: успели согреться в пушистой глубине, подремывали там, и уже небось слетали к ним с верхушек елей первые птичьи сны… ничего!

Много в такой-то мороз не пролетят, каждый снова сейчас упадет на снег, ткнется в глубину, маленько просеменит и замрет в своей вновь обретенной спальне… Больше их, и точно, никто уже нынче не потревожит, никто не прервет и без того короткого срока пребывания на милой, хоть не всегда ласковой земле… Живите, птахи, живите: сколько ягод рябины в засыпанной снегом зимней тайге вокруг сельца с тихим названием Монашка, сколько еще калины и черемухи!

…Это было уже в другом месте, на Узунцах, возле крошечной речушки Абашевки, над которой на крутом взлобке и сейчас держит пасеку Анатолий Филиппович Коробов со своей неразлучной Таисьей Михайловной.

Из-за крепкого мороза мы в тот день на охоту не пошли, только и того, что на всякий случай, когда ездили в ближний ложок за сенцом, прихватили ружьишко. Когда вернулись, Михайловна рассказала, что в наше отсутствие проезжал на кошеве сосед, пасечник Гриша — пришлось медовушкой угостить: как отказать — в такой-то холод?

А еще через часок-полтора на коробовскую заимку вернулась и терпеливо стала под окнами лошадка Гриши: притащила пустые сани.

— Видать, Тася, ты его шибко хорошо угостила! — на полушутке упрекнул супругу мой друг. Она охотно отозвалась:

— А то, Анатоль Филипыч, не знаешь, что у его-то не поймешь, сколь он выпьет! — И обернулась ко мне. — Кержак он, а посуду свою не возит. Я, говорит, Михайловна, если ты не против, прямо через край из лагушка отопью… никто тут до меня не осквернил его, губами не трогал?

— Посчитала ба, сколь минут он не отрывался, а потом с тобой хоть прикинули! — выговаривал ей Филиппович. — А то вот теперь где-то обочь дороги в сугробе лежит — придется нам с Леонтьичем ехать!

— Один съездишь, зачем тебе Леонтивич? — пожалела меня Таисья Михайловна.

— Да ты что?! — нарочно удивился мой друг. — А посмотреть на Григория? Рази он такую картину в Москве увидит?

И правда: сколько лет прошло, а забыть не могу.

Сперва Филиппович запряг в сани своего меринка Мухортку, а когда стал привязывать к задку чембурок от уздечки гришиного коня, я спросил: а зачем, мол, нам две лошадки? Съездили бы на какой-то одной. А когда Гриша отоспится…

«Да ты, чай, забыл его, — горячо возразил мне Филиппович. — Наверняка забыл: он упрямы-ы-ый. Растолкай — и тут же дальше поедет…»

А холодюка был!

Тот самый колотун, который непременно случается в этих краях разок-другой в год: как припомнишь!

Когда в пятьдесят восьмом году в такие примерно холода «разморозили» отопление в нашем тогда еще совсем крошечном поселке, Абрам Михайлович Нухман, с которым, дай Бог ему здоровья, совсем недавно мы радостно обнялись на празднике сорокалетия «первого колышка» бывшей своей «ударной комсомольской», придумал такую штуку: партизанский костер.



Раскладывали его после смены, уже в сутеми, на самом людном в поселке пятачке-перекрестке, один на всех. Рядом высилась гора напиленных, толщиной в обхват, чурбаков. Хочешь — подходи, и сколько душеньке твоей будет угодно, раскалывай себе на здоровье и бросай в костер, хочешь — стой и просто глазей, как выстреливают из него ошметки огня и с гулом взвивается мощное пламя, как отрываются от него вверху искры и летят еще выше — чуть ли, казалось тогда, не к звездам…

У «партизанского костра» пели и плясали, бились друг с дружкой плечом, стоя на одной ноге в рваном валенке, качали и подкидывали один другого на спине, принимались толкаться, падали, валяли дурака одним словом, а потом расходились: кто — по палаткам, в которых было куда теплей, чем в первых домах, а кто, совсем недавно гордившийся, что ему повезло, — по выстывшим комнатам с выступившим по углам куржаком. Одни сперва пробовали и ватные штаны, и телогрейку положить поверх одеяла, другие сразу ложились, не раздеваясь. Это так и называлось тогда: здоровый сон на свежем воздухе… и ничего! Какой завод потом отгрохали: и в доменном цехе тебе — Африка, и в конвертерном — она самая, да нигде, в общем-то не зябли: намерзся перед этим, родной, зато теперь — грейся!

Никогда не забуду, как четыре денька, пока ртутный столбик упрямо держался на сорока семи ниже нуля, мне пришлось куковать в Кемерово: дожидаться рейса на Москву. Как будто специально прижавшиеся к зданию аэровокзала, похожие сверху на снулых тайменей под тонким льдом «ИЛы» и пустое взлетное поле с двумя-тремя пульсирующими в морозной роздыми разноцветными огоньками — все это имело вид как будто космический, и ни буфетная стойка, ни заполночное застолье у друга никак не могли согреть эту бездонную пустоту, так что в конце концов мне пришлось бросить ей вызов, что называется… Поднявшись на багажную тележку в давно заскучавшем холле аэровокзала, вознес над головой зажженную путевку из толстой лощеной бумаги, на которой значилось: «ТАИЛАНД — АВСТРАЛИЯ — ИНДИЯ».

Видите, мол, как ярко горит?

Так вот, не пошли бы вы все со своею Австралией?!

Не слишком ли, однако, я задержался над уже пожелтевшими страничками из своего кагэбэшного досье: так ведь можно нынешнюю ФСБ, и в самом деле, без работы оставить!

Еще немножко терпения, так привычного для вас, родные мои, особенно в последнее время, — еще чуть-чуть.

Почти в такие же морозы, когда давно уже поселился в Москве, я приехал в Новокузнецк поездом, и, пока друзья-приятели определяли меня в одну хитрую гостиничку, я вдруг начал ощущать какое-то странное неудобство, которое мне стали доставлять купленные накануне дорогие меховые сапожки, если это название приложимо и к размеру «сорок четыре». В гостиничке первым делом сел на диван, один за другим стащил их: толстенные подошвы на обоих лопнули поперек!.. И долго я держал сапожки в руках, не зная, плакать ли мне или смеяться. Жаль, конечно, таких-то денег, еще бы, да ведь не рублем живет русский человек. И я насмешливо, чуть не со злорадством твердил про себя: вот, австрияки, — вот вам! Чуть поприжал морозец, и вся ваша изящная работа — нашему псу под хвост. Это вам, братишки-европейцы, не что-нибудь, это — Сибирь! Ферштеен?!

В этих краях солнце в ту пору часто бывает похоже на идеально сработанную в здешних кузнечных цехах, еще не потерявшую малинового цвета поковку, неизвестно каким образом над белою бескрайней тайгой прикрепленную. Ну, да ведь недаром же идет тут слава не только о металлургах, но и об этих голову «оторви да брось», о монтажниках: красиво сделано, крепко, но, как многое у нас, неизвестно зачем — проку-то от него, проку!.. Или это искусственное солнце специально предназначено прибавлять в тайге холода?

Сковал все вокруг, заворожил, лишил не только что голоса своего — лишил дыхания.

Тишина как будто нанялась сторожить всякий случайный звук, и как только неизвестно откуда и неизвестно зачем он появится, она его тут же, чтобы хорошенько различить, многократно усиливает.

Что касается скрипа полозьев, тут была возможность сделать его не только громче, но и от лишних шумов очистить: этим тишина воспользовалась на все сто. Из-под наших с Филиппычем саней несся не просто скрип, а настоящая мелодия. Если не скрипичная, то скрипучая — это точно…

И вдруг она смолкла.

Я отнял варежку от носа да ото рта: «Что такое, Филиппыч?»

Друг мой неторопливо идет назад и под ногами у совсем закуржавевшей, с белыми и толстыми, как спички, ресницами Гришиной лошадки нагибается, что-то подбирает и, вернувшись, бросает на сенцо мне под бок тяжелую рукавицу:

— Верхонка Гришина!