Страница 14 из 94
Разве не любопытное наблюдение не только над его старшим братиком — вообще над нашим братом, непокорным кубанцем, эх!
Так вот, выходит, и четверть века назад он уже обладал, мой младшенький, достаточной прозорливостью: «А не пойти ли, — посоветовал, — тебе к Голубю? Знаю его по Кореновке. Увидишь, он — нормальный мужик. Он поймет.»
До сих пор частенько задумываюсь: может, причиной тому, что дальше произошло была ну, не совсем, скажем, привычная для руководителей того ранга, каким тогда являлся Голубь, цель моего визита? Чуть ли не все к большим начальникам приходят чего-нибудь попросить, а тут является неожиданно чудак, который вдруг говорит: за все благодарю. И — до свидания!
Не то что простецки — очень естественно перейдя на ты. Голубь с явным интересом спросил: — Ты еще не бежишь на вокзал? Есть несколько минут? Побудь тогда. Посидим.
Не знаю, попал ли я к нему в ту редкую и благостную минуту, когда у человека душа бывает открыта без опасения, что этой открытостью кто-то может потом воспользоваться… Или потому-то он так откровенно со мною и говорил, что я был уже отрезанный ломоть, я уезжал, а, следовательно, как бы лишался права судить кубанцев и в дальнейшем предъявлять, в том числе и ему претензии: мол, что ж ты? А говорил — все понимаешь!
А, может, он меня наставлял? Тоже — напутствовал. Давал, что называется ориентир, по которому я потом долго, годы и годы, сверял свой творческий путь, в воображении своем путешествуя и по счастливым, несмотря ни на что, тропинкам послевоенного детства, и по вольному целику юности, и по тяжкой, словно крестный путь, вдребезги разбитой, с неожиданными мучительными поворотами дороге зрелого своего возраста…
Часто я об этом думаю, часто: неужели он тогда сознательно поднимал передо мною кубанскую планку — задавал высоту? Определял меру сложности.
Вопросов я не задавал — я только, почти ошарашенный, слушал. Его словно прорвало: говорил об отнимающем силы чрезмерным увлечением рисом — в угоду непомерным обязательствам перед Москвой и малопродуктивности животноводства и овцеводства в богатейших предгорных районах, о стремительном истощении почв и участившихся черных бурях, о вреде убивающей вокруг все живое химии, излишние запасы которой местные мудрецы хоронят в земле — сами под себя мины закладывают, о подступивших вплотную других печальных вопросах охраны природы и о горькой судьбе малых рек, об исчезновении богатых когда-то косяков рыбы и гибели уникальных пород в Азовском море, о проблемах Черного, но главное, пожалуй, — о грядущих бедах, связанным с созданием запрещенного когда-то Сталиным и затопившего теперь адыгейские аулы и нависшего над краевым центром «рукотворного» Краснодарского…
Говорил он и о «вертикали дураков-ортодоксов сверху донизу», истовое служение которых руководству страны обеспечивает им непотопляемость — вместе с почти пожизненной возможностью беспрепятственно заражать мертвечиною все вокруг, говорил и об умниках, небезвозмездно, само собой, поощряющих грузинских да азербайджанских цеховиков, о ползучей армянской экспансии и подпольных миллионерах, которые стремятся влиять на власть… Обо всем том, что через два десятка лет выплеснулось-таки из кавказского котла — с помощью все подбавлявших огоньку кашеваров мировой закулисы.
«Какая птица и, сидя у кабинети, усе сверху видить?.. Ну, праильна: Голуб!»
Это потом уже, постоянно возвращаясь, словно веревочкой привязанный, на Кубань, наслушался я о нем и дружеских подначек, и безобидных шуток, и уважительных рассказов о бесхитростной простоте и доступности.
Как-то ездил с уже пожилым, с неторопливым и добродушным водителем по фамилии Рыков. Позволил себе как раз насчет фамилии его пошутить, и он вдруг притих, заулыбался, завздыхал и начал рассказывать: «Шеф у меня был. Второй секретарь крайкома партии. Потом предкрайисполкома, по тем-то временам… у-у-у, шишка! А он — ну, не поверите. И тоже вот иногда — насчет фамилии. Были с ним на полях под Новокубанкой — вдруг бежит к машине, да так, что Недилька, секретарь-то райкома, не поспевает за ним. Федор Иваныч! — еще издали кричит. — Федор Иваныч! Как понимаешь, на партийной трибуне с твоей фамилией делать нечего, но штанам твоим большая честь выпала — выйдут сегодня на трибуну, выйдут… а ну, снимай!» Я ничего не понимаю, за пояс схватился, а тут уже и Недилька: «Руки им поотрывать за такое шитье гнилыми нитками!.. Николай Яковлич наклонился с земли комок поднять, размять в пальцах, а они разъехались по шву, это ж надо! Снимай, снимай скорей Федор, на совещание опаздываем: в драных пока побудешь, а Николай Яковлич в твоих перед активом речь скажет!»
Вспомнил я эту историю, когда три или четыре года назад был в гостях у давних своих новокубанских друзей. Ехали в машине с начальником ПМК — передвижной, значит, механизированной колонны — Владимиром Михайловичем Ромичевым и председателем колхоза «Рассвет» Петром Ивановичем Горемыкиным — тут я и решил их потешить. Рассказал эту байку о «штанах Рыкова», которые не мытьем, так катаньем на партийной трибуне появиться сподобились, и председатель рассмеялся: «Я вам тоже историю — слегка хулиганскую… Но она как раз его — очень верно характеризует, как говорится: никогда зря не накричит, никогда — грубого слова. Так же вот ехали — после града. А он такой в наших местах случается, что выбьет зелень, и не поймешь, чем поле было засеяно. Ну, он молчит, хмурится: все равно председатель виноват. Как ему еще?.. Я опять: ну, поймите, град был — с голубиное яйцо… И поперхнулся: ну, не дуралей, а? А он помолчал-помолчал, а потом на полном серьезе говорит: это, Петр Иваныч, смотря какой голубь!»
Шутим все… Но как нам без доброй шутки?
Ведь голову повесил — уже пропал.
Но у нас впереди — хлопо-от!
Голову вешать просто некогда.
А тогда в неожиданном задушевном разговоре с ним, который длился и длился, тек, благодаря ему, державно и раздольно, словно Кубань в большую воду, у меня возникли эти два друг дружку дополняющих образа: великая моя, богатырская «малая родина» с ее горячей, как соленая кровь, грозной историей да тугим клубком проблем нынешних и все понимающий, бесконечно страдающий от того, что бессилен многое и многое изменить, разумный, рачительный, неравнодушный хозяин.
Недаром же, нет, недаром силком отрывали потом таких, как он, от родной земли, отправляли, словно в почетную ссылку, на малопонятные должности — чтобы дать потом возможность через обезглавленную Кубань тихой сапой прокрасться на своем комбайне со специальным прицепом под консенсус сдавшему потом на родине все, что можно было сдать и нельзя, велеречивому соседу-ставрополю…
Не исключено, что сокровенный разговор с Голубем купил меня, что называется, с потрохами, своею простонародно-щедрой концовкой.
— Поезжай! — сказал он на прощанье. — Счастливого тебе пути. С Богом, пока люди встречаются… знаешь такое кубанское присловье? Но как бы там у тебя не сложилось, знай: краюха теплого хлеба и шмат сала всегда тебя на Кубани ждут!
Эх, кабы!..
Чего только со мной на «малой родине» потом не случалось и что только в родных-то краях обо мне не говорили, что не писали, чего не думали!
И в то, «еще советское» время.
И в наше, ты понимаешь — ну, само собой, понимашь?! — великое и судьбоносное время «демократических перемен»…
Какой там тебе «шмат сала», если после публикации в журнале «Наш современник» моей повести «Заступница» районная «Сельская жизнь» в адресованном мне открытом письме попрекнула, что зря-то я ел кубанский хлебушко, зря.
Да, а теперь?
То вызываешь неудовольствие большого чиновника тем, что в Краснодаре, на родной-то своей земельке позволяешь демонстративно не подать руки липовому «батьке с автобазы» Мартынову. То потом ты же оказываешься виноват, что не помог, значит, разоблачить его, такого-сякого, само собой липового — куда раньше.
И черствеет, безнадежно черствеет вдалеке от дома в Москве моя краюха, становится — хоть об дорогу бей… о бесконечную, безостановочную пока, слава тебе, Господи наш, дорогу, которую я когда-то по зову казачьей крови предпочел тихому оседлому жительству между пологих холмов родного отрадненского Предгорья — как я ему, если бы вы знали правду, этому жительству завидую!