Страница 10 из 13
«На Истре, — сказал он так, как будто это все объясняло, — очень красиво, и для иноческой жизни место лучше сыскать трудно. После удаления из Москвы Никон жил в Новом Иерусалиме безвыездно, потом был сослан в Ферапонтов монастырь, мечтал вернуться или хотя бы быть похороненным в Новом Иерусалиме, и в конце концов царь Федор Алексеевич разрешил ему возвратиться. Правда, вновь увидеть свой монастырь Никону уже не довелось: по пути туда он скончался, но похоронен был в Воскресенском храме — на том месте, которое еще до ссылки себе приготовил.
Всего, — говорил Суворин, — Никон основал три монастыря: Иверский, Крестный и Воскресенский Новоиерусалимский — последний, младший, был его любимым. Те обители были подготовкой к строительству Нового Иерусалима. В 1653 году он в Новгородских землях, на берегу Валдайского озера, которое переименовал в Святое, начал ставить монастырь в честь чудотворной иконы Пречистыя Богородицы Иверской и нового святого чудотворца митрополита Филиппа, мощи которого он перевез из Соловецкого монастыря. И Иверский монастырь он старался возвести «по образу и подобию», сколько можно повторяя очертания Иверской обители на Афоне. Строя монастырь, он в то время часто ездил между Москвой и Валдаем и почти всегда останавливался в сорока пяти верстах от Москвы в селе Воскресенском, которое принадлежало Роману Боборыкину. Село его стояло на высоком берегу извилистой и быстрой Истры, и если они приезжали сюда засветло, Никон оставлял сопровождающих его монахов готовить ночлег, а сам — всегда один — уходил гулять. Ему было хорошо здесь, и иногда он по два-три дня жил в Воскресенском и только потом трогался дальше.
Строительство монастыря Никон начал в 1656 году, сразу как получил на это согласие Алексея Михайловича. Основан он был рядом с селом на полуострове, окруженном с трех сторон излучиной Истры. Посреди полуострова была небольшая, покрытая густым лесом гора, ограниченная с юга и запада скатами, а с севера, со стороны реки, обрубленная крутым, почти отвесным берегом: на ней и решено было заложить обитель. В первый год вырубили лес, чтобы расчистить место, а гору с двух сторон окопали — сделали то ли длинное и глубокое русло, то ли просто ров — землю же оттуда на телегах свезли наверх, подняв южную сторону горы.
Работы шли очень быстро, и к следующему, 1657 году был вчерне готов деревянный город с восемью башнями, собрана братия и окончена церковь Живоносного Воскресения Христова, на освящение которой Никон пригласил Алексея Михайловича со всем царским Синклитом. Сам Никон и освящал новый храм. Потом он водил царя по местам, которые любил, — и вдоль реки, и вокруг монастыря — показывал и рассказывал, что и где он хочет возвести, и уже на обратном пути, когда они поднялись на гору, которая ныне называется Елеон, и долго, стоя рядом, смотрели на строящуюся обитель, на реку и цепь холмов за ней, царь сказал: «И вправду Господь изначала благословил это место для монастыря, потому что прекрасно оно, подобно Иерусалиму».
Можно думать, что Никон подводил царя к этой мысли, рассказывая ему, пока они шли, о Святой земле, об Иерусалиме, о том, как и где он стоит — сады, холмы, источники, рощи, — все время как бы проводя параллели между Иерусалимским храмом и новой обителью.
Параллели были чисто внутренние, Никон ни разу не назвал рядом Иерусалим и свой монастырь, но они все равно были вместе, потому что видели и ходили он и царь вдоль Истры, по истринским холмам и перелескам, а говорили об Иордане, Иерусалиме и Храме Гроба Господня. Было правильно, что он удержался и ни разу не сравнил Иерусалим и собственную обитель, поэтому у Алексея Михайловича сохранилось ощущение, что он сам все понял и сам ко всему пришел, и была радость, когда он сказал Никону о подобии его монастыря и Иерусалима и увидел, как Никону это понравилось, как в нем это отозвалось, увидел, что он или угадал, или подсказал Никону то, чего тот так желал. Все еще радуясь, что он угодил Никону, — он вообще любил, чтобы людям вокруг него было хорошо, — что поездка удачна, Алексей Михайлович через несколько дней уже из другого монастыря, из монастыря Саввы Чудотворца, напишет Никону письмо, где будет впервые и название «Новый Иерусалим», и разрешение, и согласие, и поддержка того, что станет для Никона делом жизни».
Рассказывая это, развеселился в свою очередь и Суворин, было видно, что и ему хорошо и он рад, что Алексей Михайлович оказался ласковым и умным человеком, что у царя и Никона добрые отношения и что все так просто, легко и ко всеобщему удовольствию разрешилось. В тот момент я, да и наверное не один я, глядя на его улыбающееся лицо, подумал, как все же хорошо жить и как хорошо иногда не знать о завтрашнем дне. Потом и Суворин вспомнил, что было дальше между царем и Никоном, и уже совсем другим голосом, скучно и, пожалуй, даже зло продолжил:
«По многим и многим свидетельствам Никон ждал в 1666 году или на 33 года — на земную жизнь Спасителя — позже (скорее, первая дата) начала конца света. Он не был исключением. Известно, что и в Западной и в Восточной церквах пасхалии были рассчитаны лишь до 1666 года и ожидание конца было тогда, несмотря на модный рационализм, почти всеобщим.
Если старообрядцы в расколе церкви, который шел от Никона, видели главное свидетельство и подтверждение, что настают последние времена, то и сам Никон, исправляя книги и богослужение, готовил православную церковь не к продолжению жизни, а к этим последним временам, которые и не могли наступить из-за того, что Третий Рим неправильно славил Бога. Никон знал, что все православные церкви должны быть соединены и, главное, соединены русские, греки и малороссы, и в том, как славят они Бога, не должно быть никакого отличия, иначе, когда настанет срок, не признают они друг друга за своих, и Господь их не признает. И второе: чтобы Христос снова пришел на землю и спас людей, он, Никон, должен построить на Руси храм точно такой, как Иерусалимский храм Воскресения Господня и, следовательно, завершить многовековое перенесение Святых мест, имен, реалий, святой истории на русскую почву, окончить превращение Руси в Святую Землю.
«Тут, — сказал Суворин, — надо вспомнить судьбу Никона и его главных противников: Аввакума, Неронова, Павла Коломенского. Все они, и Никон, и расколоучители, были или мордвины, или родом из мордовской земли, были или новообращенными, или из земли новообращенных, вера для них или рядом с ними была еще нова и непривычна, не стала ритуалом, в них были страсть и преданность прозелитов, для них все было живо, все задевало, трогало, лично касалось, они должны были в святости и преданности догнать тех, других, которые верили из поколения в поколение; им было страшно, что было бы, если бы до Страшного Суда они не успели креститься. Им казалось, что они успели последними. По большей части они были книжники, ценили, уважали книги и знали веру по Писанию и отцам церкви. Безразличная, ритуализированная вера была для каждого, невзирая на характер и темперамент, чужда, и они боролись и сопротивлялись ей, как могли. Вера не была для них традиционной, и они могли веровать только правильно, абсолютно правильно, у них не было возможности веровать и молиться так же, как молились их отцы и деды — отсюда их крайность в поисках истины. Недавнее крещение заставляло и преданностью, и праведностью, и подвигами искупать грехи своих предков, культ которых продолжал ими чтиться, а возможно, и соблюдаться.
И все же вера их была раздвоена. Они знали традиционное христианство, то христианство, которое было вокруг: в нем все и на всё клали кресты, и это было главным и достаточным в вере. Кресты отгоняли нечистую силу, спасали, крест был везде — голый крест, без Христа. Близость звучания слов позволила соединить крест и Христа, а потом отодвинуть Христа. Нигде, ни на колокольне, ни на нательном кресте не было Христа, был крест, так похожий на меч — лезвие, перекладина, рукоять, — им пронзали и пригвождали врагов, словно и вправду Христос пришел принести на землю не мир, но меч. И еще: иконописцы могли изобразить человеческую природу Христа, божественную же не умели, или во всяком случае, она выходила ущербнее, меньше, чем человеческая, и вот крест — орудие пытки, но и символ крестной муки, символ страдания, претерпленного Богом за человека, стал символом божественной природы Христа и для православных затмил и заслонил человеческую, которой так много в Писании.