Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 60 из 72



   У каждого свой путь, и теперь, издали, вот следишь за чужими судьбами со спокойствием и грустью.

   Странные судьбы, действительно, Андреев (некогда звал я его просто Леонидом и был с ним на ты - Горький назвал его в раннем письме «Леонушко» ) - Андреев испытал столь бурную и стремительную славу, как редко кому дается. Легко пришла, и ушла легко. В Ростове-на-Дону писали, что он выше Шекспира, в годы начала войны и перед революцией его бес­смысленно попирали и заушали.

   В то время жил он в Финляндии (с 1907-1908 гг.), на своей вилле «Аванс» (вся была построена на авансы «Шипов­ника»), близ Черной речки, за Териоками.

   Мы однажды гостили летом с женой у него на этой вилле.

   Постройка - «северный модерн», а внутри старушка мать московских древних времен (позже ходила она к нему на могилу читать вслух), бесконечные самовары, много прислуги, та русская бестолковщина, беспорядок, которые почти везде тогда и были, но и русская приветливость, душевность. Здесь он писал свои фантастические схемы («Царь-Голод», «Океан»), а маляры, рас­крашивая наличники, напевали рядом вековую русскую песнь.

   Несмотря на «богатство», славу, семью, это полоса жизни была, думаю, очень для него тяжела! Все колебалось. Он это чувствовал. Слава уходила, несмотря на огромные еще, по-тог­дашнему, тиражи книг и авансы. Леонид ездил на моторной лодке по заливу, дома пил бесконечные чаи, по ночам писал, и во всем этом было нечто надрывное.

   Когда в 1935 г. мы с женой проезжали мимо дачи, где некогда гостили,- и не нашли следа ее, все уничтожено, свезено куда-то, продано, просто голое место: сердце сжалось. Тут мы разводили философствования с хозяином, слушали пение маляров над окном нашей спальни, разговоры классической писательской мамы (мать Гоголя считала, что сын ее изобрел и пароходы). И от всего этого - ничего.

   Но Леонид скончался у себя: никому не поклонился и не подчинился, остался в одиночестве и при своих взглядах. С побежденными, но вольными. Как писатель он сильно сейчас забыт - нечто о себе в «Жизни человека» угадал. Но если бы в эмиграции было больше толковости, то вместо зверских пере­водов американских писателей вполне можно было составить хороший однотомник Леонида Андреева. Совершенством его писание не отличалось, стихийное же ядро в нем было, и очень сильное: чувство ночи трагедии, одиночества. Это не буревест­ник. Но какую-то трещину, томление и тоску он обликом своим выразил - накануне страшных дней России.

   Легких судеб нет. Все трудны. Леонид Андреев достаточно испил горечи. Но в судьбе Горького есть нечто особо-тягостное, в другом роде.

   Как писатель он оказался гораздо выдержаннее Андреева, больше работал над собой и в некоторых своих поздних писаниях очень окреп.

   Но ... - подготовлять революцию, видеть триумф ее, оттолк­нуться сначала от ее крови и ужаса (в Нижнем он водил все же знакомство с Короленко),- да, оттолкнулся и некоторых даже спас - а потом всему этому низко поклониться! (В эти же первые годы оказался приятель Короленко и Чехова видным нэпманом: любил предметы роскоши, скупал их во времена разгрома по дешевке.)

   Однако в некий час будто вовсе не выдержал: уехал за границу, как бы порвал с Советами. Жил в Германии, Италии (Сорренто). К эмиграции не пристал, держался одиноко. «Одиночество и свобода» - Адамович хорошо назвал свою книгу. Горькому не удалось ни одиночество, ни свобода. В конце двадцатых годов, по зазывам и соблазнам из России, он вернулся. И помирился. С Андреевым поздно уже было пере­писываться: если бы даже остались добрые отношения, Леонида не было уже в живых: он скончался в 1919 году, еще на своей вилле, на той же Черной речке. (Могиле его мы с женой смогли поклониться в 1935 году, она сохранилась, простая и скромная, на недальнем кладбище. Украшена была шиповником. Как слезы висели капли росы в листиках.)

   И если бы даже был жив, если бы оставался приятелем Горького, вряд ли бы переписка могла возникнуть: Андреев одиночка, на чужой земле, пишет свое обращение «S.O.S.» к Западу - Горький чуть ли не друг Сталина, глава всей советской «изящной» литературы (помнится, это он и изобрел «социалис­тический реализм») - тут уж не скажешь начинающему, как прежде: «пишите ... как Вам кажется лучше». Казаться должно начальству. А наш брат пусть «перевыполняет».

   Горький в это время вельможа, советский Потемкин. И как раз попал к полосе коллективизаций, концлагерей.



   Его отправляли куда-то на север, к Белому морю, смотреть, как перевоспитывают в этих лагерях. Он растрогался, чуть ли не прослезился от умиления. Все превосходно! Новые люди умеют перевоспитывать, и т. п.

   Страшный его шаг. Страшное пятно на памяти. Да, «они» обработали-таки его вполне. Чехов ездил когда-то на Сахалин и не плакал, увидел много тяжелого. После его поездки и книги назначена была сенаторская ревизия каторги. Русский писатель никогда не благословлял каторги. Но Чехов принадлежал к на­стоящей, великой христианской русской литературе, прославившей русское имя. Горький ... - да стоит ли о нем много говорить?

   В Москве жил он роскошно, но уже хворал - болезненным был с ранних лет.

   Вот тут и пришло завершение мутной и безвкусной жизни.

   Троцкий в воспоминаниях своих объясняет дело очень правдо­подобно: Сталин как будто и дружил с Горьким, и превозносил его социалистический реализм. И все-таки в пору террора три­дцатых годов, при Ежове, Горький оказался неудобен - даже Горький! Может быть, не все одобрял (в молодости водился все же с Чеховым и Короленко, бывал у Толстого). Может быть, лишнее говорил заезжим иностранным журналистам. Бог их там знает. Жутко приближаться к этим людям. Только, по Троцкому, Сталин через Ягоду, Ягода через врачей подтолкнул его. «Вредный старик, с уклончиками». И несчастные врачи поторопили несчастного Горького уходить с этого света. Сталин же потом обернул все это против самого Ягоды и врачей. «Отравили, отравили моего лучшего друга!» Лучший друг умер, не зная, кто старался вокруг него. В общем-то все погибли, начиная с Ягоды, потом и Ежов, и сам Троцкий, да вернее всего, что и Сталину «дали понять»: пора, пора, надоел, стал опасным для «нас». Как именно поторопили, может быть, наши дети узнают. А может, и они не узнают.

   Из «блестящих» людей эпохи, по литературному отделу, хорошо уцелел Алексей Толстой. Этот при всех плавал и вы­плывал, и пил, и зарабатывал сколько хотел, и скончался без принуждения. Но и за гробом продолжается фарс всей его жизни. В Москве поставили ему недавно памятник. А следующий за ним будет - Ломоносову! Так что «Алешка» - и Ломоносов. «Горьким смехом моим посмеюся».

   Надо ли вызывать прошлое? Может быть, и не надо. То великое, настоящее, что в нем было, останется и без нас. А жалкое и ничтожное сгинет. Но мы все же люди, вот иной раз и захочется сказать о виденном, слышанном и пережитом. Письма Горького к Леониду Андрееву, связанные с почти наивными временами, потянули за собой воспоминания, забредшие в страш­ный мир. (Аминь, аминь, рассыпься ... )

ДАВНЕЕ

О поле, поле, кто тебя усеял

мертвыми костями ...

   Этого молодого блондина в пенсне, довольно благодушного, встретил я некогда в Петербурге, в доме знакомых: студента естественника и его жены акушерки. Сам я тоже студент, место сумрачное, где-то меж Лиговкой и Пятью Углами. Маленькая квартирка, таинственные личности, «явки». Сам Ленин там бывал (но я его ни разу не встретил). Совсем нет солнечного луча в этом мире, где приятельница моего детства, друг хозяев, бла­гоговейно наливала и подавала Ленину кофе и где сильно попахивало воздухом «Бесов».

   Но человек молод, ему все еще интересно, мир так неясно­огромен, в нем всему есть место - и жаргону с «массовками», «студенчеством», «рабочими массами», «путейкой», и мечтам, и тоске.