Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 72

   Летом 44-го года в Париже вовсе не было метро. Но не такой человек был о. Киприан, чтобы его остановило это. Из Сергиева подворья пешком шествовал он в Кламар. Мы тогда временно жили на рю Сен-Ламбер, в 15-м округе Парижа. У нас путник делал в субботу привал, жена моя подкармливала его, и он шел дальше, вечером служил всенощную в Кламаре, ночевал, утром Литургия - и тем же путем обратно.

   Незабываема осталась одна суббота. Моего зятя немцы со­бирались взять в Германию на работу. Делались попытки от­клонить это - неудачно.

   Сирены гудели, как хотели. Все же дочь наша пришла вовремя. «Папа, плохие вести. Завтра Троица, ответа нет, во вторник уже ехать». Она легла на постель, на спину. Крепилась, но в лице что-то вздрагивало. «Мне будет ужасно скучно одной. Не забывайте меня». Мать целует ее, я тоже.

   О. Киприан появился скоро. Я сказал ему, что хотелось бы отслужить молебен.

   Стук в дверь. Усталый Андрей, но веселый. «Хорошие вести».

   До часа он сидел на службе - в последнюю минуту известие: немцы отменили решение. Мать обнимает Наташу. «Помнишь, мы начали хлопотать в канун дня Николая Чудотворца? Он всегда мне помогал».

   Архимандрит тоже взволнован. Сквозь слезы слушаем мы молебен. Да, все пятеро объединены в волнении и любви. «Ибо всякий просящий получает, и ищущий находит, и стучащему отворят».

   Архимандрит стоял с крестом высокий, худой, несколько сутулясь. Крепко и пламенно сказал, обращаясь к Андрею: «Все будет хорошо. Все как надо. Полагайтесь на Бога. Чудеса Его не в том, что вот пред вами столп какой-нибудь огненный возникает, а в том, что Промысел так все устраивает, как надо для вашего же добра».

   Завтракали весело и легко. Опять сирены, снова стрельба.

   Но радость не подавляется - тут уж могу сказать: радость нашей братской трапезы. Да, оттенок агапы, трапезы любви был во «вкушении» салата, макарон, вина, кофе настоящего, который сберегла жена к этому дню. А потом о. Киприан рассказывал о своих ученических годах, просто веселое и смешное. Наташа заливалась смехом детским.

   В небольшом дружеском кругу мы называли о. Киприана просто «авва». Разумеется, авва этот был очень переменчив, от подъема переходил к сумраку и меланхолии. Тогда умолкал, и добиться от него чего-нибудь было трудно.

   Два военных лета мы проводили с ним вместе в имении покойного проф. Ельяшевича в Bussy en-Othe (Уо

   В этом Бюсси мы жили привольной и спокойной жизнью.

   За комнатой о. Киприана была маленькая часовня, там он служил как в церкви, я ему немножко прислуживал, для меня службы эти тоже незабываемы - все небольшое население дома при­сутствовало.

    Потом авва засаживался за свои книги, я за свои, в про­межутках гуляли в лесу, собирали грибы (кто больше?) - о. Киприан был большой знаток и грибов, и всяких растений, цветов, деревьев, птиц.

   Рассказчик был замечательный, отлично изображал разных лиц, от простецких до архиереев. В нем вообще сидел артист, художник. Он вполне мог бы играть в театре у Станиславского. В церкви служение его было высокохудожественное - если позволительно так сказать о священнодействии. Прекрасный голос, музыкальность, вкус. (Терпеть не мог, когда протодиакон выкликал Евангелие так, чтобы стекла дрожали. «Замоскворецкий стиль, для людей Островского».)

   В Бюсси он чувствовал себя среди друзей, был  прост, ласков и откровенен. Иногда мы мальчишески забавлялись: ходили по огромному коридору «драконами», (авва подымал полы рясы своей, сгибал длинные ноги приседая), дразнили пса Дика, подсматривали, что будет в столовой к завтраку («какой пей­заж» ).

   Потом на него вдруг нападала тоска. Он укладывается, со­бирается.

   - Что такое? Куда вы, о. Киприан?

    У него измученное, беспокойное лицо. Прекрасные глаза несчастны, будто случилась беда.

   - Не могу больше. Нет, должен ехать в Париж.

   Удержать его невозможно. Что-то владело им, гнало к пере­мене места, и, хотя ему вовсе не нужно было в Париж, он неукоснительно уезжал. А потом мог так же нежданно приехать.

   Кажется, это признак болезненной нервности. Гоголь в пос­ледние свои годы так же подвержен был передвижениям.

   Нечто от православного бенедиктинца было в покойном авве.

   В мирные времена, да даже во время войны мы немало бродили с ним по парижским Quais с вековыми платанами, с вековой Сеной и Нотр-Дам на том берегу. Ларьки букинистов ... - это был наш мир - мирный и тихий мир. У него были тут даже знакомства; нашелся какой-то поклонник Леона Блуа и среди торговцев. Мы рассматривали старые книги, я по части Данте, Италии, он - Леона Блуа, истории, богословия. Эти блуждания, разговоры и рассказы об Италии, Сербии, Иерусалиме, где два года был он начальником Православной миссии (как умел он рассказать о монахах, митрополитах, арабах, сербах ... ) - беседы эти тоже незабываемы, как и сам облик православно-восточно­русский самого архимандрита, ни на кого не похожего.

   Думаю, что в церковном делании главное для него было - богослужение. Если бы его лишили служения Литургии, он сразу зачах бы. Литургия всегда поддерживала его, воодушев­ляла: главный для него проводник в высший мир - насчет нашего, буднично-трехмерного, у него взгляд был невеселый. «Председатель общества пессимистов», в шyтку называл он себя. Но не вполне это была шутка. Он, действительно, нелегко переносил внешнюю жизнь - тут, вероятно, эстетизм и уеди­ненное своеобразие играли роль.

   Как исповедник он был очень милостив. Грешнику всегда сочувствовал, всегда был на его стороне. На исповеди говорил сам довольно много, всегда глубоко и с добротой. Иногда глаза его вдруг как бы расширялись, светились. Огромное очарование сияло в них: знак сильного и светлого душевного переживания. (А когда раздражался, в жизни повседневной - нередко от зрелища пошлости - эти же глаза становились холодными и мрачными.) «Не из легких он был , но цельный и настоящий» - так выразился о нем недавно один из близких ему. И еще добавил: «Вижу теперь, что больше его любил, чем догадывался сам»,- привожу слова эти, считая их правильными и меткими. Может быть, и ошибаюсь, но думаю, что обычное служение его в храме было скорее прохладно-музыкально, чем эмоцио­нально (или эмоция была глубоко спрятана). Только на одной службе - выносе Плащаницы - силу чувства он не мог или не хотел скрыть.

   Мне годами выпадала радость присутствовать при выносе Плащаницы в Страстную Пятницу в Кламаре, стоять в алтаре рядом с другими участниками выноса, видеть вблизи о. Киприана молящимся, благоговейно обтирающим Плащаницу, легко и рит­мически падающим перед ней ниц, поднимающим ее на свою голову. А мы четверо, поддерживая ее углы, осторожно выходили боковой дверью в церковь. Вся она сияла свечами, все стояли с этими свечами на коленях, взрослые и мелкая поросль детей, по всей церкви шел ток света и сдерживаемых слез.

   И тут шествие о. Киприана, согбенного под нетяжкою ношей, в глубоком волнении, чуть ли не с «кровавым потом» на вис­ках - все это чувствовалось как некое таинственное шествие голгофское.

   Думал ли я тогда, в Бюсси , кое-как читая в часовенке Шестопсалмие, что через семнадцать лет в Сергиевом подворье, в комнате нашего дорогого аввы, доведется мне читать над его телом Евангелие? (Над скончавшимся священником Евангелие читают священники. Но вот тут вышла нехватка, читали и студенты, и я.)

   Столь знакомые полки с книгами (стен почти нет, все книги) и длинный смертный одр по диагонали, головой к иконам и лампадке, к нам ногами. Изможденный, в торжественной мантии прах нашего друга. Лицо завешено воздухом с вышитыми гре­ческими надписями, у правой стороны груди Евангелие, руки сложены симметрично. Нечто торжественно древнее, монастыр­ское и сколь благородное. В его духе.