Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 72



   И главное лицо пьесы... С.- Всякое в жизни бывает. Он просто победы не выдержал. Или слишком она запоздала? Страданья зимы раздавили его. Он уже не оправился. Впал в глубокий мрак. Все, как кошмар, преследовали его подозрения. Силы быть выше людей у него не нашлось, в Москве он не удержался и, женившись, погрузился в первоначальный свой быт - стал учителем в провинции.

   Это был, одно время, ближайший мне человек. Мы любили друг друга. Многое вместе пережили, вместе начинали литера­турный путь, даже вместе жили. Странным образом, то самое «дело богемы», в которое оба мы столько вложили страсти, из которого вышли победителями,- оно-то и развело нас ...

   Я не знаю об С. ни звука.

ГОГОЛЬ НА ПРЕЧИСТЕНСКОМ

Пречистенский бульвар связан с чем-то повышенным, неоп­ределенно-романти-ческим. Романтика начинается уже с Никит­скоro бульвара, с дома Талызина, где жил и умер Гоголь. Это область купола Христа Спасителя: здесь всегда он плывет в небе над идущим - как золотистый корабль. И чем ближе к нему, тем сильней ощущение легкости, надземностн. За Арбат­ской площадью, на Пречистенском, гений местности самое слово: Пречистая. Бульвар ведь действительно чище, и тише,  и бла­гообразней других. Александровское училище, церковка; контора Уделов (где столько живал Тургенев), дом Рябушинского - и зеленый откос к бульвару. Зеленый  и  опрятный бульвар: дети с няньками, студент на лавочке с книжкой, розовый закат, сквозь наливающиеся почки лип. Летом прохладно от густой листвы. Ранней весной - первый обтаивает откос, глядящий на юг, и первая зазеленеет на нем травка. Вообще же, вспоминая милое это место, всегда ощущаешь свет и облегчение.

   Гоголь любил Пречистенский бульвар. В нем самом не было светлого, но стремление к красоте - , Рима ли, Италии, наших золотых куполов - всегда жило. И то, что прославить писателя Москва решила на Пречистенском, не удивляет; В 1909 г. исполнилось столетие со дня рождения его. На Тверском буль­варе Пушкин уже  входил в пейзаж, задумчиво поглядывая со Страстного на площадь с трамваями. Очередь дошла до Гоголя. Времена были мирные, денег достаточно. Памятник заказали скульптору Андрееву Николаю Андреевичу, и разослали при­глашения на празднество по России и Европе.

   Той зимой жили мы в Риме. Уезжая весной из Москвы, бросили квартиру, лето провели в деревне, а там в Италию.

   Возвращаясь, не очень-то беспокоились об устройстве: Москва велика, где-нибудь да приткнемся. (Все тогда в нашем кругу так жили: неужели стали бы заводить «обстановочки», сбере­гательные книжки и т. д.?)

   И на этот раз мы не ошиблись. Получили две комнаты большой квартиры на Сивцевом Вражке, у близкого нам чело­века. Занимали низ старинного особняка. Мои окна выходили во двор, за забором которого стоял дом Герцена. Наискось жил Бердяев - его кабинет смотрел на герценовский двор. Была теплая, серая зима, со снегом, после Италии холодным. В нашем доме все шло чинно, несколько и в старомодном духе. Девочки ходили в гимназию, горничная Домаша в белом фартуке акку­ратно подавала на стол в большой столовой. В окнах тащился на санках Ванька, по ухабам Сивцева Вражка. Домаша, три месяца назад приехавшая из Рязанской губернии, жеманно го­ворила, что уж ничего не помнит, как там живут у «мюжиков». Одним словом, была вокруг старая, простецкая и приятная Москва - вплоть до этого самого Николая Андреевича, соседа, скульптора из Большого Афанасьевского. Я его знал довольно хорошо. Некогда, в ясные январские утра, ходил к нему в студию, огромную, светлую, где он сажал меня на вертящийся стул, вертел туда-сюда, как игрушку,- вертел и тот глиняный бюст, что лепил с меня.

   Для самого Гоголя не нужна была натура. Но для Тараса Бульбы (в барельефе постамента) позировал ему Гиляровский, всей Москве известный, толстый, добродушный старожил, хо­дивший в поддевке и высоких сапогах - журналист, правда смахивавший на Тараса Бульбу.

   Николай Андреевич сам был крепкий человек, мещански-ку­пецкого происхожде-ния, с густым бобриком, бородою лопатой, острым и живым взглядом. Руки у него сильные, и весь он сильный, телесный, очень плотский. Гоголь мало подходил к его складу. Но вращался он в наших кругах, литературно-ар­тистических. Розанова, Мережковского, Брюсова читал. Более сложное и глубокое понимание Гоголя, принесенное литературою начала века, было ему не чуждо, хоть, по существу, мало имел он к этому отношения. Во всяком случае, замыслил и сделал Гоголя не «творцом реалистической школы», а в духе совре­менного ему взгляда: Гоголь измученный, согбенный, Гоголь, видящий и страшащийся черта,- весь внутри, ничего от деко­рации и «позы». Одним словом, памятник не выигрышный. Кажется, и проект его вызвал сопротивление: находили, что писатель получается что-то мизерный. Не только генеральского нет в нем, но больше смахивал на хилую, пригорюнившуюся птицу (Гоголь сидит, как известно, в тяжкой и болезненной задумчивости ).

   Все же проект утвердили. Зимой памятник поставили, в самом начале Пречистенского, против стены тира Александров­ского училища. Но был он еще закрыт - до торжественного момента.



   Весна выдалась холодная, в апреле перепадал снег с дождем.

   Гоголю предстояло явиться без блеска: подлинно хмурою лич­ностью литературы. Всем заведовала Дума и Общество Люби­телей Российской Словесности. Западники, славянофилы, ссо­рившиеся на пушкинских торжествах, перевелись. Литература делилась на «реалистов» и «символистов». Не было никого, сколько-нибудь равного Тургеневу, Достоевскому (Толстой не в счет, он доживал последние дни)... Чехов в могиле. Надо сознаться: и «реалисты», и враги их отнеслись к Гоголю рав­нодушно. «На Пушкина» съехалась вся братия (Тургенев даже из-за границы). Гоголя удостоили совсем немногие - неловко даже вспомнить ...

   Открывали памятник в сырости, холоде, липы едва распус­кались. Трибуны окружали монумент. Народу много. Помню минуту, когда упал брезент и Гоголя мы, наконец, увидели. Да, неказисто он сидел ... и некий вздох прошел по толпе. Потом Грузинский, председатель Любителей Словесности, говорил peчь ...

   Алексей Евгеньевич, пожилой, основательный профессор, читал на женских курсах русскую литературу. Сейчас был параден (во фраке, пришлось доставать цилиндр), несколько бледен, но бодро и привычно сказал, что полагается.

   В официальных торжествах всегда есть сторона печальная - надо упомянуть о «великом художнике», «светоче, ведущем нас по пути добра и красоты»,- удивляться и негодовать на это не приходится. Так было, так будет. Все это давно описано у Флобера (сельскохозяйственный съезд в «Мадам Бовари»), на­слушались мы таких речей и на гоголевских торжествах.

   Первое открытое заседание было днем в Университете. За отсутствием писателей, пришлось говорить людям, далеким от литературы, но «почтенным». Ясно запомнилась на трибуне в актовом зале фигура знаменитого кадета-юриста. Говорил он крепко, самоуверенно, сильно выпячивая белую крахмальную грудь. Видно, что знает цену себе и словам своим,- мы же, слушавшие, так и не поняли, что в них ценно.

   Были иностранцы, представители университетов. Из францу­зов Мельхиор де Вогюэ, Лирондель. Немцы отсутствовали. У Вогюэ лучше всего был зеленый академический мундир. Англичанин - в длинном черном сюртyке, стоячих воротничках, бритый, мягко-благодушный. Говорил ровно, скромно и почти­тельно. Вероятно, хорошо. Я понял только два слова: «gogolian realistic». Они казались мне очень смешными, и вызывали веселое настроение.

   А в общем ... Московский Университет, профессора, дамы, черные сюртyки, бороды, интеллигентские голенища из-под брюк, академики на эстраде за столом... какая скука!

   Нельзя сказать, чтобы скучно оказалось на другом собрании, в Консерватории. Выстyпал там Валерий Брюсов.

 Но последний царь вселенной,

Сумрак! Сумрак! . ...,- за меня.