Страница 40 из 43
Глава IV
Донские дали
Пелена утреннего розового тумана укрывает прибрежные левады и заречные плавни. с крутояра кажется, что река наполнена не весенней мутной водой, а парным, пенным, дымящимся молоком. Масляно переливаются в нем солнечные блики, расплываются дробящимися кругами, когда пудовый сазанище выпрыгивает на поверхность, чтобы глотнуть настоянного на траве горького воздуха и снова уйти в темную глубину.
Не потерявший былой силы и стати костистый старик с седыми усами и гривой белых как снег волос улыбается, глядя, как играет рыбина…
На Дону, родине моих предков, как-то оказался я по делам служебным, которые сложились так, что ранним утром и поздним вечером, а еще и выходные дни, мог выбираться на рыбалку, где и встретил старого казака. За рыбной ловлей о многом мы тогда переговорили, многое ему вспомнилось.
И потом долго еще слышалась мне его такая непривычная, забористая речь, глухой, но сильный голос. К счастью, кое-что мне тогда удалось записать. Вот из тех наших разговоров и сложились эти рассказы и некоторые зарисовки. И нельзя было написать их иначе, чем языком того старого казачины.
Степные тюльпаны
– Деда, а чем конь отличается от лошади? – спросил вихрастый мальчуган, поспевая бегом за широким дедовским шагом.
– Брюхом! – ответил старик, направляясь к стоящей на горе конюшне. Перед конюшней, в загоне, с десяток заморенных лошадей тянулись к подошедшим мосластыми мордами, на которых светились скорбно понимающие глаза. Старик отвернулся от них и сердито спросил у корявого, заросшего щетиной мужика, от которого так разило перегаром, что, казалось, даже мошкара падала вокруг замертво:
– Чего животину заморили – ни в стремя, ни в беремя теперича ее?!
– В колхозе-то ни фуража, ни сена, в зиму-то лишь солома ржавая, – ответил тот, часто моргая мутными глазами.
– Брешешь, чудь белоглазая! – подал голос невесть откуда взявшийся коренастый старик в длинной вытертой кавалерийской шинели. И, обращаясь к деду, сообщил: – Пропили они с бригадиром да ветеринаром и фураж, и сено…
– Не пойман – не вор! – взвился корявый.
– Вор! – гневно крикнул в ответ старик и вновь повернулся к деду: – В казачье время за такое сверкали бы на майдане голыми сраками…
– Дык время ноне не ваше – не казачье, а наше – народное! Накось выкуси! – крикнул корявый и сунул впереди себя грязный волосатый кулак.
– Цыц, возгря кобылья! – гаркнул на него старик в шинели и для острастки замахнулся нагайкой. – Понавезли вас!..
Мужик на глазах потерял всю свою смелость и с явной поспешностью скрылся в темноте конюшни, а старик в длинной шинели стоял и внимательно всматривался в лицо деда.
– Никак Тихон Григорьевич? – наконец после длительного молчания недоверчиво спросил он.
– Здорово ночевали, э… Макар Матвеевич! – несколько ошеломленно ответил дед, протягивая ему руку. – Не гадал встренуться, паря. Думал, сгинул ты в колымских краях.
– Летом ослобонили по отсутствию состава преступления.
– Гляди-ка! А за то, что, почитай, вся жизнь псу под хвост, спрос с кого?
– Расказачивание… мол, перегиб и все такое. Сталин, мол, виноват – с него и спрос, – невесело усмехнувшись, ответил старый дедов знакомец.
– Да-а, лемехом прошлась по нам, казакам, Россия… – вздохнул дед.
– Чего там гутарить! Она для своих-то, русских, хуже мачехи, а уж для нас-то, казаков! За тридцать лет насмотрелся я… – неприязненно передернув плечами, сказал старик.
Старые знакомые сели на грубую, сколоченную из неровных подгнивших досок лавку перед конюшней, завернули самокрутки и продолжили свой невеселый стариковский разговор. Мальчонка пристроился рядом с дедом и жадно ловил каждое слово.
– А я, как сейчас помню, Тихон Григорьевич, тебя и батяню мово, Матвея Кузьмича, царство ему небесное, в погонах есаульских золотых, при всех «Егориях», – сказал старик в шинели и наклонился к деду ближе. – Сказывал один в ссылке, что это ты достал шашкой комиссара, который батяню твово в распыл пустил…
– Чего гутарить о том, что было? – проронил дед и, глядя куда-то в задонские дали, со вздохом добавил: – То все быльем-ковылем поросло, паря…
– И то верно! – согласился Макар Матвеевич и мягко сменил тему разговора. – А сыны твои где? Прохор, Андрей, погодок мой, Степа?.. По белу свету, чай, разлетелись?
– Разлетелись! – кивнул дед. – В сорок первом, в октябре месяце, когда германец к Москве вышел, под городом Яхромой сгуртовались казаки и по своей печали прорвали фронт и ушли гулять по немецким тылам. Добре погуляли! Аж до Гжатска, почитай, дошли… Как говорится, гостей напоили допьяна и сами на сырой земле спать улеглись. Не вернулись мои сыновья с того гульбища. Все не вернулись. И могилы их не найти, лишь память осталась.
– Бона што! – вырвалось у Макара Матвеевича, и, заглянув в лицо старика, он спросил с надеждой: – А поскребыш твой?.. Я ему еще в крестные отцы был записан.
Тихон Григорьевич прижал к плечу пацаненка, хмуро произнес:
– Гвардии майор Иван Тихонович Платов пал геройской смертью под корейским городом Пусаном семь лет назад. – Он кивнул на пацаненка. – Этот хлопец, стало быть, Платов Андрей Иванович. Мы с ним вдвоем казакуем, а мамка его, как Ивана не стало, по белу свету долю-неволю шукает…
– Эх, жизнь моя! – нараспев воскликнул Макар Матвеевич. – Лучше бы ты, Тихон Григорьевич, не завертал сюды!..
– Не можно было!.. – сказал тот и подтолкнул пацаненка. – Пора птенца на крыло ставить. Да смекаю, товарищи под корень вывели табуны наши платовские. А какие чистокровки-дончаки были!
– Помню, Тихон Григорьевич! В императорский конвой шли без выбраковки.
Дед оглядел ветхую конюшню, обложивший ее высокий бурьян и произнес с печалью в голосе:
– Н-да, все прахом пошло!..
Макар Матвеевич бросил на него взгляд и нерешительно молвил:
– Председательский жеребец по всем статьям вроде бы платовских кровей, тольки к нему не подступиться – не конь, а зверюга лютая.
– Кажи жеребца, Макар! – вскинулся дед. – Я нашу породу и по духу отличу.
Старик ушел в конюшню. Скоро из нее донеслось раскатистое ржание, и темно-гнедой дончак с соломенным, до земли, хвостом и роскошной гривой показался в воротах конюшни. Стремясь вырвать чомбур из рук Макара Матвеевича, конь взвился в свечку.
– Тихон Григорьевич, перехватывай – не сдержать мне его! – крикнул старик, что есть силы пытаясь удержать коня на месте.
Дед бросился к шарахнувшемуся от него жеребцу и схватил его под узду.
– О-о-о… Орленок какой! – сказал он, глядя на коня загоревшимися глазами. – Выжил, сокол ты мой ясный! Покажись, покажись, Орлуша! О-о-о… какой Орлик! Блазнится мне, что твои дед и прадед носили меня по войнам-раздорам… По японской, по германской и по проклятой Гражданской… Последний кусок хлеба и глоток воды мы с ними пополам делили, вместе горе мыкали!..
Орлик захрапел, раздувая ноздри, и в ярости стал рыть землю копытом.
– Не связывайся с ним, Тихон Григорьевич! – запричитал старик в шинели. – Зашибет, зверюга необъезженная!
Но дед словно и не слышал его. Он потрепал коня по крутой шее, перебрал узловатыми пальцами его густую гриву и начал разговаривать с ним на каком-то непонятном языке, древнем и певучем. Этот язык понимает любой степной конь. И, прислушиваясь к словам, Орлик склонил к седой голове старика свою гордую голову, выказывая полное смирение. И старик приник к его груди лицом и никак не мог надышаться конским запахом, который для природного казака слаще всех запахов на свете.
– Эхма! – воскликнул изумленный Макар Матвеевич. – Тольки встренулись, а друг к дружке!.. Выходит, кровь – она память имеет!.. Али приколдовал ты его чем? А?