Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 58



Те сводили его один на один с самим собой, но эти сны убивали.

Он часто смотрел на свой портрет, нарисованный её рукой. Накатывала тоска и воспоминания, ничем не радовавшие, но раздиравшие душу новыми сожалениями. При этом постепенно он осмыслил ещё одну странность. Он понял главную причину своей слепоты, осмыслил причину беды: он не замечал проявлений её внимания и любви, ибо в нём самом не было любви. Теперь, когда все было кончено, он, подлинно, по-настоящему боявшийся безнадежной любви к женщине, а иной не мог себе и представить, он полюбил. Полюбил безнадежно и страстно, именно так, как всегда боялся полюбить. Это была горестная зависимость от фантома, очарованность образом, подневольность тем волшебным словам о любви, немыслимым и сладостным, что убили его тогда на мраморном лестничном пролёте.

Но почему его полюбили? Только потому, что она не видела его уродства — иначе он не мог себе это объяснить. Но почему не видела? Страннее всего было то, что он был с ней — подлинно собой: не веря в возможность любви женщины, он не старался понравиться, не утруждал себя притворством, лицемерием, попытками выглядеть в её глазах лучше. И он понравился! Таким, какой есть. Его полюбили… Почему? За что? Девица, которая несколько раз повторила, что великая любовь может пробудиться только великими достоинствами, полюбила его. Сам-то он просмотрел в ней великие достоинства. Но, стало быть, в нём она их видела? В нём… великие достоинства?

Кейтон закусил губу, горестно уставившись в пустоту. Он так старался быть не хуже других, быть равным, что не имел ни повода, ни основания задуматься о своём превосходстве. Но она увидела в нём достоинства. Какие? Он вяло задумался.

Сам он не считал себя глупцом. Не был трусом. Не знал скаредности, не любил лгать. Не был лицемерным и двуличным. Но это апофатика. Катафатических достоинств было куда меньше. Да, Господь одарил его умом, но почему тогда он натворил столько глупостей? Он был бесстрашен, но это была сила, готовая уничтожить любого, кого он счёл врагом, и духовное бесстрашие негодяя, готового на всё, чтобы утвердить себя. Отсутствие скупости не порождало в нём щедрости, а нежелание лгать шло от нежелания задумываться о чужих чувствах и считаться с ними. Нежелание лицемерить не сделало его открытым и искренним.

Но это все было незначимым. Он всегда видел в людях зависть — и понимал её, ибо сам был завистлив и чувствовал спазмы давящей душевной боли из-за осознания своей ущербности. Он ведь понимал Камэрона. Он понимал все низменное и распутное, что видел в Райсе — потому что сам был развращен и похотлив. Но он не понимал её любви — потому что в нём не было любви. Никогда не было. Да. Вот в чем был корень зла. Любовь никогда не вмещалась в него. Никогда и никакая. По отношению к близким он исполнял свой долг. Но долг, выполняемый без любви, лишь порождал в нём раздражение. К отцу… к тётке… Он стремился к знанию, но знание без любви только надмевало его, а его ум в отсутствие любви сделал из него хладнокровного подлеца. Вместо любви были только порывы злобы, ненависти, зависти. Месть — только следствие озлобления.

Что привело его к желанию отмстить дурочке? Оскорбленное самолюбие. То есть, себя-то он, значит, любил? Энселм закусил губу и с удивлением покачал головой. Нет, он не очень-то любил себя. Ренн прав. Он не желал быть выше всех — слишком был умён для этого, просто претендовал на равенство.

«Но ты не равен другим. Ты — урод…»

Кейтон раньше злился при одном помысле об этом, но… зачем ему было дано уродство? Чему оно должно было выучить его? Если бы он подлинно и устойчиво был аристократом духа, человеком высоких помыслов, а не колебался бы поминутно, как маятник, между плебейством помыслов и патрицианством — оно смирило бы его… А не будь в нём дурной дерзновенности и не допусти он озлобления, но имей он ничтожную долю любви к людям и смирения — он не видел бы обиды в чужих выпадах! Он бы и не заметил их и никогда не совершил бы низости.

Отсутствие любви породило в нём зависть и злость, они приземлили и коррозировали мерзостью его душу, он и сам не заметил, как вошел в эту область низости, границы которой столь неуловимы. В голове подлеца любая высокая мысль моментально опошляется, нищает и подлеет, законы же низости неотвратимы и исполняются без промедления. И вот — он хладнокровно заказал мерзость. Можно говорить, что подлости творятся из ненависти, зависти, мести, страха… но правильнее сказать — из-за отсутствия любви, и порождаемой им пошлой низости духа. И тут они творятся воистину бездумно, «от чистого сердца…»

Но не только его неумение любить погубило его. Было и еще кое-что… И это он тоже постепенно понял.





Да, она… она сразу слишком глубоко заглянула в него! Его пугал её взгляд, слишком много видящий в нём, слишком обнажавший его. Он отталкивал её слова, избегал разговоров, но именно потому, что боялся, что она может увидеть его наготу, его подлинное уродство! Именно его он стыдился открывать. Он скрывал именно то, что она увидела…

Да, это было желание скрыть потаенные глубины личности, ибо того, что залегало в этих глубинах, он сам стыдился. Она увидела в нём стремление утаить нечто постыдное, а разве мало его в нём было, Господи? Увидела и надменное желание стоять над окружающим миром, рассмотрела и затаённую боль, — и разве ошиблась?

Да, ему мешало отсутствие любви. Но равно мешало и обилие грязи в нём. Подлинное уродство. Развращённость. Дружба с подлецами. Готовность завидовать и обижаться. «В тебе мало смирения и мало выдержки…» Да, мало… Он скрывал свою сущность, очень редко подавлял, а надо было преодолеть её.

Ренн прав, он и вправду — урод…

Днём Энселм часами сидел теперь за книгами, титаническая усидчивость восполняла вдохновение, которое исчезло, но хуже было другое — он потерял тот сладкий, ни чем не сравнимый интерес к научной работе, любовь к запаху старых пергаментов, легкую дрожь в кончиках пальцев при прикосновении к волокнам древних расслаивающихся папирусов, волнение поиска и радость обретений — всё это ушло, перестало занимать его. Он удивлялся себе. Господи, ну почему? Ведь он рвался в Мертон, как райские кущи, как землю обетованную, рисуя себе библиотечные залы колледжа, как поля Элизиума, искренне тоскуя по любимым пыльным фолиантам, старинным рукописям и ветхим манускриптам, мечтал о возвращении сюда, словно жаждущий — о роднике! Что случилось? Почему слова о любви, о любви уже погибшей для него, в момент обретения ставшей невозможной, недосягаемой и несбыточной, о любви, о которой он даже в мечтах не думал, почему они так обесценили все, к чему он стремился, убили все его чувства и так измучили?

Любовь… неповторимо-вечное мерцание звезд, зыбь на поверхности океана, трепет листьев, извивы пламени…

Это было для него тяжёлым внутренним обвалом. Не так и много было того, что держало его. Честолюбие, желание доказать свое превосходство в том единственном, в чём он был равен прочим, стремление утвердиться в признанных всеми достижениях, продвинуться по стезям академических до самых высот — вот то, к чему он мог стремиться, не унижая себя, но что теперь, на душевном сломе, потеряло для него всякую цену.

Но ничего другого у него не было…

Иногда Кейтон пытался бороться с навалившейся бедой. Говорил себе, что все это — фантом, фата-моргана, тень реальности, поманившая его туманным и призрачным видением. Он — мужчина. Он забудет, обретёт себя, успокоится. Он жил один годами без любовных иллюзий — проживёт и теперь. Он просто должен забыть Бат и проведенное в нём время, вырезать их из памяти, убить воспоминания и победить сны. Её не было. Не было слов любви, холода мраморных перил, роковой майской грозы. Ничего этого не было. Ничего этого нет. Ничего нет…

Он только усугубил боль. Усилием воли он гасил её образ, и ему удалось на какое-то время задавить воспоминания. Но вместо покоя и тишины в душу струей ледяной ртути влилась пустота. Он давно уже ничего не значил для себя. Все вокруг потеряло цену. Не было любви, кою он не разглядел. Не было дружбы, коей он пренебрёг. Не было ничего. Пустота наваливалась отовсюду, незаметно поселилась в нём и опустошила его.