Страница 1 из 3
Георгий Иванович Чулков
Омут
I
Александра Хомутова судили военным судом и приговорили к смертной казни. Мать Хомутова, седенькая и худенькая старушка, в черной кружевной наколочке, валялась у сына в ногах, уговаривая подать прошение о помиловании. Но Хомутов был упрямый, как его отец, который, узнав, что сын в партии, отрекся от него и не ходил к нему на свидание и даже на последнее свидание не пришел после приговора. И Александр не послушался матери.
Свидание с матерью было во вторник, а повесить Хомутова должны были в ночь с четверга на пятницу. Партия готовила побег, но денег в комитете не было: надо было съездить в Киев и там достать; одному надзирателю нужно было дать пятьсот, предстояли и другие расходы…
В Киев послали младшего Хомутова, – Алешу, только что кончившего гимназию. Дома он не сказал, зачем едет в Киев, но его и не спрашивали: должно быть, догадались зачем. Все сложилось удачно, и вечером в среду, получив семьсот рублей, Алеша выехал из Киева.
От волнений и ожиданий Алеша устал и теперь еще чувствовал мучительную тревогу: он любил брата и, когда он представлял себе возможную казнь, в горле у него начинались спазмы и он задыхался от ужаса и бессильной ненависти.
Но в то же время странная и неожиданная веселость загоралась у него на мгновение в сердце, как это бывает нередко в отчаянной и опасной борьбе.
Алеше было тогда восемнадцать лет. Он переживал те сладостные и тревожные дни, когда юношей вдруг овладевает неопределенное и, однако, острое предчувствие любви и страсти. Сначала подготовка к экзаменам, потом поручения, которые он охотно исполнял, когда партия возлагала их на него, отвлекая Алешу от этих томительных предчувствий, но всякая встреча с женщиною или даже мысль о такой встрече влияли на него, как колдовство.
И весь он был в каком-то весеннем возбуждении. Это возбуждение чувствовалось и во влажном блеске его больших темных глаз, и в беспокойной улыбке красных губ, и в стыдливом румянце, который время от времени окрашивал его юное, но уже утомленное лицо.
В купе второго класса, вместе с Алешей, оказалось еще двое: хромой офицер, побывавший в японском плену, и землемер, человек в очках, с желтоватою бородкою клином.
На станции Гребенка в купе вошла еще одна особа; это была стройная худенькая женщина, закутанная в черный шарф, так что лица нельзя было рассмотреть. В руке у нее был небольшой сак. Она тотчас же прикорнула в углу, и казалось, что она спит.
– Да, – сказал землемер, – велика наша Россия-матушка. Трудно ее, знаете ли, раскачать, но все же, приглядываясь к мужику, а без мужика Россия ничего не значит, приходишь, знаете ли, к заключению, что перемена в нем есть, не такой теперь мужик, как, – скажем, – лет десять назад.
– Что же, мужик лучше стал? – спросил Алеша, которому трудно было говорить: он думал о брате и о том, как хорошо, что есть деньги и можно спасти брата, что на это есть надежда по крайней мере.
– Не знаю, лучше мужик стал или хуже, – продолжал землемер. – Но ясное дело, стал он беспокойнее. Не спит.
– Это япошка дурману напустил, – проговорил неожиданно офицер, который лежал наверху, свесив голову вниз и слушая разговор.
– Как япошка? – спросил землемер, недоумевая.
– Солдатики, которые домой вернулись, у них в голове неладно.
«Как этот офицер нескладно говорит», – подумал Алеша и, заглянув на собеседника снизу, сказал:
– Вы непонятно выражаетесь. Почему у солдат в голове неладно?
– И у меня тоже в голове неладно. Невозможно вынести такие дела.
– В самом деле, – опять вмешался в разговор землемер. – В самом деле, говорят, многие из участников войны впали в этакое состояние, как бы сказать, расстройства или помрачения.
– Да. Мы всех манджурской лихорадкой заразили. Что ж! Надо признаться, и вы все, господа, головы потеряли.
– Про какую вы там лихорадку говорите? – нахмурился Алеша.
Слова офицера почему-то раздражали его и беспокоили, и он чувствовал, что офицер говорит о чем-то важном.
– Про такую лихорадку. Никто в себе теперь не уверен. Забыли о чести. Потому что все как в жару.
– Что за честь, когда нечего есть, – сказал землемер, кисло улыбаясь.
– Нет-с, милостивый государь, без чести никакого дела не сделаешь. И в освободительном движении, так называемом, без чести тоже участвовать никак нельзя. Я, – вы скажете, – рассуждаю как офицер. Но уверяю вас, милостивый государь, что без чести никак нельзя. Это все равно, что знамя потерять.
– Вы далеко изволите ехать? – спросил землемер, желая, по-видимому, прекратить этот разговор.
– Да, мне слезать сейчас.
Офицер спустился на руках вниз и стал топтаться по купе, укладывая вещи, надевая шапку и застенчиво поглядывая на спутников. Он заметно прихрамывал.
– Извините, господа, если что неладное сказал. Я о чести не к тому, чтобы обидеть. Я сочувствую интеллигенции.
Выходя из купе, он приложил руку к козырьку и прибавил:
– И рабочему классу особенно… Но и рабочему человеку о чести тоже надо помнить… До свидания…
– С предрассудками господин, – усмехнулся землемер, когда офицер, прихрамывая, вышел из купе. – Об таких тонкостях, как честь, думать не приходится. Дело не в чести, а в том, чтобы отстоять свои насущные интересы… А что касается войны…
И землемер стал рассуждать пространно на эту тему. В облаках табачного дыма то возникала, то пропадала его бороденка клином и поблескивали на носу очки.
Алеше было скучно слушать рассуждения землемера, и он был рад, когда и этот спутник через полчаса вышел на какой-то станции.
Алеша остался вдвоем с незнакомкою.
Он уже несколько раз посматривал на свою таинственную спутницу, которая дремала, прижавшись в углу дивана. До станции Ромодан, где предстояла пересадка и надо было ждать поезда семь часов, осталось езды часа два – не более. Алеша не хотел спать и был не прочь поговорить со своей спутницей. И вот, поймав, наконец, взгляд незнакомки, блеснувший на миг из-под черного шарфа, он сказал:
– Я вам мешаю, должно быть. Вам спать хочется. Я пойду поищу места в другом купе.
– Нет, я не буду спать. У меня в Ромодане пересадка, – ответила незнакомка приятным мягким голосом.
И Алеша, услышав этот голос, решил тотчас же, что его спутница миловидна, а может быть, и прекрасна, хотя в полумраке он все еще не мог разглядеть ее лица.
– И мне в Ромодане. Семь часов придется там сидеть.
Незнакомка без причины засмеялась.
– Там и спать невозможно. Скамейки жесткие, да и те всегда заняты.
– Вам, значит, так часто приходится ездить?
– Да не очень, однако приходилось.
Теперь незнакомка открыла свое лицо.
Она была миловидна. У нее были влажные, как у Алеши, глаза, нескромный улыбающийся рот и золотистая, нежная гибкая шея, от которой, как показалось Алеше, распространился запах, сладкий и пряный.
– У меня в Екатеринославе отец, – сказала незнакомка неожиданно. – Я к нему еду. И мачеха моя там. Вы что? Не верите?
Этот странный вопрос, прозвучавший некстати, смутил Алешу: как будто бы незнакомка сама намекала этим вопросом на какую-то возможность неправды и обмана с ее стороны.
– Как я могу не верить? Зачем не верить? – пробормотал Алеша, чувствуя, что этот вопрос ее сразу устанавливает между ними какие-то особые отношения.
– Мужчины никогда не верят, когда им правду скажешь. А когда солжешь, тогда верят, – проговорила незнакомка, несколько растягивая слова и жеманясь.
Алеша ничего не ответил, чувствуя, что то женское, неопределенное и, однако, острое, таинственное и все-таки давно знакомое, чего он боялся и к чему непрестанно влекло его, возникло сейчас рядом, как странная власть, как чародейная сила.
«Кто эта женщина? – подумал Алеша, недоумевая. – Мещаночка какая-нибудь. Неужели проститутка?»
И ему стало почему-то страшно и стыдно.