Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 74 из 84

– Сейчас это не имеет значения, – перебила она. – У Джули заражение крови. Ей могут... – Слова душили ее. – Врач считает, что придется ампутировать кисть.

– Что?

– Она порезалась об... об эту чашу.

– Вечером?

– Да какая разница! – вскрикнула она. – У нее заражение крови, неужели ты не понимаешь?

Гарольд озадаченно посмотрел на нее и приподнялся.

– Я оденусь, – сказал он.

Гнев Эвелин угас, и огромная волна утомления и жалости к мужу нахлынула на нее. Ведь это было и его горе.

– Да, – сказала она устало. – Конечно.

IV

Если красота Эвелин в тридцать пять лет еще не хотела покидать ее, то затем, точно сразу приняв решение, она исчезла полностью. Морщинки, вначале едва заметные, внезапно залегли глубже, а руки, ноги и бедра быстро располнели. Ее манера сводить брови превратилась в выражение лица – они оставались сведенными, читала ли она, разговаривала или спала. Ей исполнилось сорок шесть лет.

Как часто бывает в семьях, чье благосостояние не укрепляется, а незаметно идет на убыль, отношения между ней и Гарольдом стали холодно-враждебными. В периоды затишья они были снисходительны друг к другу, словно к старым, поломанным стульям. Когда он болел, Эвелин даже беспокоилась и пыталась сохранять бодрость в гнетущем унынии жизни с неудачником, обманувшимся в своих надеждах.

Вечерний семейный бридж закончился, и Эвелин облегченно вздохнула. Сегодня она ошибалась чаще обычного, но ей было все равно. Зачем, зачем Айрин сказала, что служба в пехоте самая опасная? Письма не было уже три недели, и, хотя такое случалось не раз, Эвелин все же волновалась и не заметила, сколько вышло треф.

Гарольд поднялся наверх, а она вышла на крыльцо подышать свежим воздухом. Тротуары и газоны были залиты лунным светом, и, зевнув, она с улыбкой вспомнила один из романов своей юности, озаренный луной. Просто удивительно, как подумаешь, что тогда жизнь слагалась из ухаживаний и романов, а теперь только из тревог.

Прежде всего Джули. Ей исполнилось тринадцать, и последнее время она все больше стыдилась своего уродства и почти не выходила из комнаты, читая целые дни. Мысль о школе так пугала Джули, что Эвелин не решалась отпускать ее от себя, и та выросла под крылышком матери – жалкая, маленькая, с искусственной кистью, которую она обреченно прятала в кармане. Испугавшись, что дочь вообще перестанет владеть рукой, Эвелин пыталась научить ее пользоваться протезом. Но едва урок заканчивался, ручка вновь скрывалась в кармане. Если Эвелин настаивала, Джули послушно вынимала ее, делала несколько движений и опять прятала. Попробовали шить ей платье без карманов, но Джули целый месяц бродила по дому с таким потерянным видом, что Эвелин не выдержала и навсегда отказалась от подобных мер.

Дональд тоже тревожил ее. Попытки удержать его возле себя были такими же тщетными, как и усилия отучить Джули во всем полагаться на мать. А недавно появилась новая причина тревоги за Дональда – и от Эвелин уже ничего не зависело: его дивизия три месяца назад была отправлена за границу.

Она опять зевнула: жизнь – это для юности. До чего же счастливой казалась теперь ее юность! Она вспомнила своего пони, Бижу и путешествие в Европу с матерью – ей тогда было восемнадцать лет.

– Все очень, очень сложно, - строго сказала она луне и, переступив порог, собралась уже закрыть дверь, как вдруг услышала какой-то шорох в библиотеке и вздрогнула.

Это была Марта, их пожилая горничная, - теперь они обходились одной.

– В чем дело, Марта? – удивленно спросила она.

– Я думала, вы наверху. Я только...

– Что-нибудь случилось?





Марта замялась.

– Нет, я... – Она смущенно перебирала пальцами. – Миссис Пайпер, я куда-то положила письмо и никак не вспомню.

– Вы получили письмо? – Эвелин зажгла свет.

– Нет, оно адресовано вам, миссис Пайпер. Пришло с последней почтой. Только почтальон мне его отдал, как с черного хода позвонили. Я держала его в руке и, наверное, куда-то сунула. Вот и хотела сейчас поискать.

– Какое письмо? От мистера Дональда?

– Нет. Не то рекламное, не то деловое. Я еще запомнила – такое длинное и узкое.

Они принялись искать в гостиной – на подносах и каминной доске, потом в библиотеке шарили по рядам книг.

– Просто ума не приложу, – в отчаянии остановилась Марта. – Я сразу пошла на кухню. Может, в столовой?

Марта направилась было в столовую, но вдруг услышала за спиной короткий сдавленный стон и обернулась. Эвелин тяжело опустилась в кресло, брови сдвинулись, глаза быстро моргали.

– Вам нехорошо?

Эвелин не отвечала. Она застыла в кресле, но Марта видела, как судорожно она дышит.

– Вам нехорошо? – еще раз спросила Марта.

– Нет, - ответила Эвелин с трудом. – Я просто знаю, где письмо. Идите, Марта, я знаю.

Марта ушла в полном недоумении, а Эвелин все сидела в кресле и веки ее подергивались. Она знала, где письмо, знала так твердо, словно сама его туда положила, безошибочно знала, что это за письмо. Длинное и узкое, вроде рекламного, но вверху большими буквами напечатано: «Военное министерство», а ниже, буквами поменьше: «Служебное». И лежит оно в большой чаше. Сверху, чернилами, ее фамилия, а внутри – смерть ее души.

Она встала и побрела в столовую, пошатываясь, ощупью пробираясь вдоль книжных шкафов к двери. Войдя, она нашла на стене выключатель и повернула его.

Чаша стояла перед ней, отражая электрический свет алыми квадратиками в черном обводе и желтыми квадратиками в голубом обводе, – стояла массивная, сверкающая, нелепо и торжествующе зловещая. Эвелин сделала шаг вперед и остановилась: еще шаг – и она заглянет туда... Еще шаг – и она увидит белый краешек... Еще шаг... Ее руки коснулись холодной граненой поверхности...

Мгновение спустя ее пальцы уже рвали конверт, вытаскивали сложенный лист, развернули его, и напечатанные на машинке строки ослепили и ударили. Лист птицей порхнул на пол. Дом, который только что, казалось, был полон пронзительным жужжанием, вдруг затих, легкое дуновение ветра донесло через открытые парадные двери шум проезжающей машины, наверху что-то звякнуло, потом труба за книжным шкафом загудела – это ее муж завернул водопроводный кран...

И в этот миг даже Дональд отступил в тень, оставаясь лишь вехой в тайной беспощадной борьбе, вспышки которой сменялись периодами долгого вялого затишья, – в борьбе между Эвелин и этим холодным злокозненным воплощением красоты, даром ненависти человека, чье лицо она давно забыла. Чаша стояла в самом сердце ее дома, тяжелая, выжидающая, как стояла тут много лет, льдисто сверкая тысячами глаз и играя нежданными отблесками, переходящими один в другой, - нестареющая, неизменная.

Эвелин села на край стола и зачарованно смотрела на нее. Ей казалось, что чаша улыбается, улыбается жестокой улыбкой, словно говоря: «Видишь, на этот раз, чтобы причинить тебе боль, не потребовалось даже моего участия. Не стоило труда. Ты знаешь, что это я забрала твоего сына. Ты знаешь, как я холодна, как бездушна и как прекрасна – ведь когда-то и ты была такой же холодной, бездушной и прекрасной».

Чаша вдруг словно перевернулась, стала расти и раздуваться, пока не превратилась в огромный полог, который сверкал и дрожал над комнатой, над домом. Стены медленно растворились в тумане, и Эвелин увидела, что чаша все ширится, ширится, удаляясь от нее, закрывая дальние горизонты, и солнца, и луны, и звезды, которые виднелись сквозь нее, точно легкие чернильные брызги. Этот полог накрывал всех людей, и доходивший до них свет отражался и преломлялся так, что тень стала светом, а свет – тенью, и панорама мира под мерцающим сводом чаши изменилась и исказилась.

Издали донесся гулкий голос, точно звон медного колокола. Он рождался в центре чаши, скатывался по ее огромным стенкам к земле и эхом устремлялся к Эвелин.

«Ты видишь, я судьба, – гремел он, – и я сильнее твоих жалких замыслов, я то, что происходит на самом деле, и совсем не похожа на твои мечты, я бег времени, конец красоты и несбывшиеся желания; все нежданные несчастья, горькие недоразумения и короткие минуты, складывающиеся в решающие часы, – все это я. Я исключение, которое не подтверждает правил, я то, что тебе неподвластно, приправа к блюду жизни».