Страница 6 из 134
— Знаешь, был такой писатель, современник Чехова, даже старше его по возрасту. Ну, «Антона Горемыку» ты, конечно, читала? А у Абдула Гамида у самого грудная жаба. Но он не дает ей хода, носит чеховское письмо вроде талисмана и шутит: «Я с грудной жабой за пазухой двадцать лет проживу».
Он выбалтывал все, что приходило на память. «Антона Горемыку» он, конечно, и сам не читал, и мальчишки сказали бы, что он вел себя глупо, расхвастался, но он ничего не мог с собой поделать — его заносило какое-то непонятное чувство. Они сидели близко друг к другу. И оттого, что иногда он шептал ей на ухо, и оттого, что встречались взглядами, он делался все болтливее, а Оля больше помалкивала, удобно поставив ноги на придвинутую Митей скамью. Потом разговор перешел совсем уже в какие-то заоблачные сферы.
— Видишь ли, Оля, каждый в нашем возрасте втайне считает себя гением. — Он развел руками, как бы приглашая ее не сомневаться в том, что все ошибаются в этом предположении. — Один хочет быть как Маяковский, другой — как Чкалов. Но нельзя понять, что тут важнее: воля или талант.
— Ну и что же? Ты совсем расползся в своих умозаключениях, — сказала Оля, невольно подумав все-таки о том, что Митины соображения ей не приходили в голову.
— Вот на что уж Чап. Ты его знаешь, это мой лучший друг! Не знаешь? Я познакомлю. Да ты должна его знать: главный велосипедист на главной улице.
— Что же Чап?
— Он все умеет. Химик-медик! Хочет изобрести скрипку для однорукого. Его мечта — радиоприемник в папиросной коробке.
— При чем тут гениальность?
В тоне ее было столько неуважения к собеседнику, что он запнулся: ведь он все-таки годом старше, десятиклассник. Он с интересом поглядел на нее. Не обращая на него внимания, она трясла расслабленными кистями рук, чтобы кровь отлила. В этом запоздалом упражнении рук сквозила та же подчеркнутая незаинтересованность в разговоре. И вдруг ему стало все равно, как она ведет себя, — просто хорошо с ней. И когда Олю позвали в строй, он удержал ее руку и сказал:
— Давай встречаться.
В следующий раз они вышли из спортивной школы вдвоем. Оля Кежун была левофланговая и не очень подросла даже в девятом классе.
— Ты бы хоть под дождем стояла, — сказал Митя, — а то бок болит с тобой ходить.
Теперь они припомнили все прежние встречи. Однажды — это было, наверно, сразу после войны — они, совсем еще маленькие, встретились в поле за городом. Собирали щавель. Он, не разгибая спины, собрал два ведра, а на обратном пути поделился с нею. Потом, года через два, обе школы ходили на утренник в кино, смотрели «По щучьему велению», и Митя с Олей оказались рядом. И еще забавный был случай, когда она помогла ему пролезть через дырку в заборе на стадион. Иногда они целый год не встречались и даже не замечали этого. А потом он снова видел ее, как в последний раз — на вокзале, наверно, в феврале или в марте. В прошлом году? В позапрошлом? Ее белая меховая шубка бросилась ему в глаза, может быть потому, что был солнечный, яркий день и шла она по высохшим доскам перрона, а ее шубка так и сверкала на солнце.
— И ты не подошел ко мне?
— И не подумал даже.
— А когда я училась в шестом?
— Тогда ты ходила в малиновой лыжной курточке. На указательном пальце таскала портфель. И у тебя были скулы казачьи, смуглые.
— Такие же, как сейчас?
— Нисколько не изменившиеся. А брови щеточкой.
И у Мити были сросшиеся брови, а взгляд простодушно-снисходительный — так ему сказала Оля. И еще она подумала, что он похож на молодого Гайдара, к его широким плечам очень пошли бы черкеска, — да! — мягкие сапоги и кубанка. Она язвительно похваливала его за аналитические способности, за наблюдательность или ласково издевалась, вдруг обнаружив в нем застенчивость, которая будто бы возрастает от пребывания в ее обществе.
Поздно вечером поехали в трамвае по маршруту номер пять до конца. Пустынный, темный вагон в лунном свете, вокруг осенние, убранные поля, по-ночному светлое небо, запах жнивья и земли, и так остро чувствуешь, что ты с вагоном вместе движешься, движешься среди всего этого. Митя зажег спичку — в темноте на стекле полуспущенного окна вдруг возник негативный снимок, а Оля бесцеремонно дунула на спичку. Он снова чиркнул, чтобы досмотреть «оптический эффект», а она снова дунула. Они поссорились, но тут же помирились. Как потом заметил Митя: «Лунного света не поделили».
Прошло три дня — поссорились снова. Оказалось, что он бесчестно обманул Олю: она и так на год его моложе, а он во время злополучного трамвайного путешествия неизвестно зачем еще прибавил себе возраст. И все раскрылось в следующий вторник, когда выбирали в совет спортивной школы.
— Год рождения? — спросили Бородина в переполненном зале.
— Тысяча девятьсот тридцать шестой.
Оля Кежун, сидевшая в первом ряду, не шелохнулась, хотя ей казалось, будто не она одна, а все в зале сейчас уличат Митю во лжи. Ведь в трамвае он сказал ей, что он тридцать пятого года! А она-то думала, что он самый честный, правдивый.
Ей хотелось убежать, чтобы не видеть его. А он прошел в толпе и как будто не заметил. Тогда она подошла и напрямик спросила:
— Что это значит?
Он растерялся и сказал что-то совершенно невпопад:
— Ведь бывают обстоятельства.
— А вот тебе уж и нельзя верить, — заглядывая в глаза, сказала Оля.
— Можешь не верить.
— Ах так!
Они поссорились.
Все было в первый раз! Никогда в жизни не было такого чувства беспокойного ожидания. Он несколько дней избегал встреч, ездил купаться на пляж Червонного острова. А все же первый подошел к Оле на улице, предложил, чтобы все было, как прежде; действительно, он и сам не знает, зачем ему понадобилось прибавить возраст.
— Ладно, давай говорить только правду.
— Надо быть честным, — поучала Оля. — И надо разбираться в этом вопросе. Одни говорят правду потому, что боятся, что их выведут на чистую воду, а другие потому, что не хотят, не могут врать. И ты таким должен быть.
И все стало, как прежде. Дразнили друг друга, после уроков медленно шествовали по городу, и он ничего не умел толком сказать оттого, что, чуть скосив глаза, видел ее сухие вьющиеся каштановые волосы, вдыхал их особенный запах.
Многое было в первый раз в ту осень. Под действием Олиных внушений Митя Бородин усвоил, хоть и с трудом, что в его внешности сочетаются сила и добродушие, что у него грубые, обветренные руки. Теперь он всегда, хоть на минутку, задерживался перед зеркалом, поглядывая в то же время на тетю Машу.
Он жил без мамы. Мама умерла до войны, когда Мите было четыре года. Отец работал в районном центре, в сорока километрах от города; он был прокурор сельского района, всегда занят по горло, спешил; когда заезжал в город по делам, Митя почти не расставался с ним.
Воспитывала Митю мамина сестра — немолодая преподавательница английского и французского языков. Митя был привязан к ней и доволен тем порядком в доме, которого она придерживалась, — порядком, при котором его большая свобода сочеталась с неуклонным выполнением обязанностей. Ее трудно было провести, перехитрить, да он, к счастью, в этом и не нуждался.
— Тетя, что же ты не спрашиваешь, куда я иду?
— А иди, пожалуйста, куда тебе надо. — Она писала за столом, не обращая внимания на Митины сборы.
Митя совал расческу в карман.
— Я на бульвар, тетя.
Марья Сергеевна замечала про себя, что он стал аккуратнее и, пожалуй, Чап стал реже бывать в их доме.
Оля присутствовала теперь в Митиной жизни всегда; он думал о ней, бессознательно вызывал в памяти ее слова, жесты, привычки, улыбки. Вот она водит задумчиво палочкой по песку; вот требует, чтобы он позволил ей причесать его, да еще круглой своей гребенкой; вот хитрит, будто не замечает, а он уже рядом, ждет, когда она круто повернется: «Митя? Здравствуй!» Вот она рассказывает об эвакуации: когда ей было пять лет, в Казахстане она тайком от мамы воевала с рукомойником; это был такой рукомойник, что фыркал, пугал, она шептала ему: «Я тебя не боюсь, рукомойник!» Или рассказывает о няньке. Была такая игра. Оля спрашивала: «Кто ты?» Нянька отвечала густым басом: «Я Тихон, с неба спихан». И Оле становилось страшно. Удивительная Оля! Никогда он не думал, что таких два несхожих характера могут сдружиться: она — резкая, обидчивая, может быть, злая (он этого еще не знает), а он, как говорит Оля, — «покладистый товарищ», потому что уверен в своих силах.