Страница 7 из 13
— Этому человеку ничего не поможет, — заявил он авторитетным тоном, едва взглянув на лицо Клингбайла.
— Не думаю, — произнёс я.
— И кем же вы являетесь, чтобы не думать? — он иронически выделил произнесённые мною слова.
— Я являюсь всего лишь простым инквизитором, — ответил я. — Но меня учили основам анатомии человеческого тела, хотя, наверное, я здесь не ровня просвещённым докторам.
Лекарь побледнел. И сдалось мне, столь же мгновенно протрезвел.
— Простите, магистр, — вымолвил он уже не только вежливо, но прямо-таки смиренно. — Но учтите ужасное воспаление раны. Учтите нагноение. Понюхайте!
Мне не надо было приближаться к Захарию, чтобы ощутить тошнотворное зловоние разлагающегося тела. Может ли быть что-то ужаснее, чем гнить заживо в смраде гноя, сочащегося из ран?
— Я могу вырезать больную ткань, но, Бог мне свидетель, поврежу при этом нервы! Не получится иначе! А если получится, это будет чудом божьим, а не искусством лекаря! Хотя, наверное, даже это не поможет…
— Не поминайте всуе имя Господа Бога нашего, — посоветовал я, и лекарь побледнел еще больше.
Действительно, он был прав. Левая щека Клингбайла была одной воспалённой, загноившейся, вонючей раной. Его можно было оперировать. Однако следствием каждого неосторожного движения ланцетом стал бы лицевой паралич. Впрочем, никогда не узнаешь, удалена ли гниющая ткань полностью, а если нет, тогда пациент, так или иначе, считай, умер. А ведь этот самый пациент стоил полторы тысячи крон!
— Я слышал об одном методе, — начал я, — как говорят, применяемом в случаях, когда человеческая рука уже уже не в состоянии чем-либо помочь.
— Думаете о жаркой молитве? — подсказал он с энтузиазмом.
Я посмотрел на него тяжелым взглядом.
— Думаю о личинках плотоядных мух, — пояснил я. — Помещённые в рану, они пожрут лишь больную ткань, оставляя здоровое тело невредимым. Как говорят, уже лекари римских легионов применяли этот метод.
— Римляне были врагами Господа нашего!
— А это тут причём? — я пожал плечами. — У врагов также можно поучиться. Иль вы не пользуетесь баней? Ведь они придуманы именно римлянами.
— Я не слышал о столь мерзкой процедуре, — надулся лекарь.
Осмелюсь предположить, он подумал о личинках мух, а не о банях, хотя состояние его одеяния, а также чистота рук и волос указывали на то, что он не слишком часто пользуется благами стирки, а также бани.
— Значит не только услышите, но и попробуете, — сказал я. — Ну-ка, принимайтесь за работу! Только живо, ибо этот человек не может ждать!
Он посмотрел на меня безумным взглядом, что-то забормотал под нос и выбежал из комнаты. Я присмотрелся к Захарию, который лежал на лежанке, казалось бы, без признаков жизни.
Я подошел, стараясь не дышать носом. У меня чувствительное обоняние, на которое никак не повлияли повседневные труды и тяжкие инквизиторские обязанности. Казалосьбы, мой нос привыкнет к смраду нечистот, вони немытых тел, зловонию гниющих ран, запаху крови и блевотины. Ничего подобного: не привык.
Я приложил ладонь к груди Клингбайла и ощутил, как бьётся его сердце. Слабовато, но бьётся. Человеку, который меня нанял, повезло, что он не видит своего сына в эту минуту. Мало того, что у Захария одна щека почти сгнила, а вторая была изуродована старыми шрамами, так ещё и всё тело было таким исхудавшим, что, казалось, суставы проткнут пергаментную, размягшую от сырости и сморщенную кожу.
— Смертушка, — сказал я, пожалуй, скорее себе, чем ему. — Выглядишь как Смертушка, сынок.
И тогда, можете мне верить или нет, веки человека, который производил впечатление трупа, поднялись. По крайней мере, поднялось правое, незаплывшее опухолью.
— Смертух, — пробормотал он невнятно. — Раз так, то Смертух.
И сразу после этого его глаза вновь закрылись.
— Вот тебе и поговорили, Смертух, — пробормотал я, но меня поразило, что в том состоянии, в каком был, он пришёл в себя, пусть на столь краткий миг.
***
Купец принял меня в своём доме, но я пошел туда лишь в сумерках, чтобы не бросаться людям в глаза. Я не заметил, чтобы за мной следили, хотя, конечно, нельзя было исключить, что кто-то из людей Гриффо наблюдал за входящими в дом Клингбайла и выходящими из него. Однако и прятаться я не намеревался, поскольку разговор с отцом жертвы колдовства был совершенно естественной частью расследования.
— Признаюсь откровенно, господин Клингбайл, я не понимаю. Ба, я склонен сказать: ничего не понимаю.
— Чего же это?
— Гриффо ненавидит вашего сына. Однако он не противился осуждению его к тюремному заключению, вместо того, чтобы требовать приговорить его к смертной казни.
— Не знаю, что хуже, — прервал меня купец.
— Хорошо. Пусть горячая ненависть сменилась в его сердце холодной жаждой утончённой мести. Он желал видеть врага не на виселице, а гниющим в подземелье. Страдающего не два патера[29],а целые года. Но как вы объясните то, что он забил насмерть стражника, который ранил вашего сына? Что за свой счёт доставил известного лекаря из Равенсбурга?
— Хотел снискать ваше расположение, — пробормотал Клингбайл.
— Нет. — Я покрутил головой. — Когда узнал, что ваш сын был избит, он на самом деле был в бешенстве. Впрочем, формулировка «был в бешенстве» слишком мягкая. Он забил стражника. Абсолютно преднамеренно забил палкой, как бешеного пса.
— Если хотите надавить мне на жалость, не на того напали, — буркнул он.
— Не собираюсь давить вам на жалость. — Я пожал плечами. — Представляю вам факты.
— Продолжайте.
— Я узнал и о других вещах. Захарию давали больше еды, чем остальным узникам. Кроме того, ежемесячно в камеру приходил лекарь. Осмелюсь предположить, кто-то хотел, чтобы ваш сын страдал, но, в то же время, кто-то очень не хотел, чтобы ваш сын умер. И у меня ощущение, что это один и тот же «кто-то».
— Цель? — коротко спросил он.
— Именно, — сказал я. — Вот в чём вопрос! Что-то мне говорит, что тут нечто большее, чем лишь желание видеть врага униженным и страдающим. В конце концов, он должен был считаться с тем, что вам удастся выхлопотать помилование сыну. Вы ведь писали в имперскую канцелярию, а все мы знаем, что у Его Величества большое сердце.
Его Величество как раз имел мало общего с помилованиями, поскольку все зависело от его министров и секретарей, представляющих документы на подпись. Но, тем не менее, слышано о показных проявлениях милосердия императора. Пару лет назад он даже повелел выпустить всех узников, осужденных за мелкие преступления. Подобный акт милосердия не коснулся бы, правда, Захария, но означал одно: Гриффо Фрагенштайн не мог быть уверен, не попадёт ли вдруг в Регенвальд письмо с императорской печатью, приказывающее освободить узника. И тогда противление императорской воле было бы невозможным. Разве что у дерзкого бунтовщика появилось бы желание поменяться с Захарием местами и разместиться в камере нижней башни.
— Люди глупы, господин Маддердин. Не оценивайте всех по себе. Не думайте, что они руководствуются рассудком и заглядывают вперёд…
Эти слова поразительно напоминали предостережение, которое мне сделал перед отъездом Генрих Поммел. И, вероятно, в них было немало истины. Только вот, у меня была возможность узнать Гриффо Фрагенштайна. Он был богатым купцом, известным совершением удачных и надёжных сделок. Такие люди не зарабатывают состояние, не заглядывая в будущее и не анализируя операции конкурентов. Я сказал об этом Клингбайлу.
— Трудно с вами не согласиться, господин Маддердин. Однако я по-прежнему не понимаю, куда вы клоните.
— Гриффо нужен живой Захарий. Измученный, униженный, ба, даже не в своём уме, но, несмотря на всё это, живой. Зачем?
— Вы мне ответьте, — буркнул он раздражённо. — В конце концов, я за это плачу.
Я покачал головой.
— «И познаете истину, и истина вас освободит», — ответил я словами Писания, имея в виду то, что когда познаю истину, сын Клингбайла сможет насладиться свободой. Купец понял мои слова.