Страница 56 из 82
Все эти опыты вызвали к жизни исследования, в корне изменившие поэтику.
Стали считать, что если ширина текста почти не отличается от его высоты на отдельно взятой странице, то это проза, а если ширина во много раз меньше высоты, то это поэзия. Если ширина больше высоты, то это сверхпроза, например, такой текст: ПРИБЫЛ СКОРЫМ ПОЕЗДОМ ВСТРЕЧАЙ САМОЛЕТОМ ОБЯЗАТЕЛЬНО ЦЕЛУЮ ПОДРОБНОСТИ ЗАКАЗНЫМ ПИСЬМОМ ЖЕЛАТЕЛЬНО НА ДЕРЕВНЮ В ГОРОД и т. п. Исследователи Кронштейн и Шпиндель в своей монографии «Штрихи к истории введения в определение предмета» доказали, что именно Померещенский первый использовал в качестве стихотворной строки сверхпрозу. Померещенский же был одним из первых, кто согласился с этим доказательством. Но надо было идти дальше, и поэт стал писать, исходя из сверхпрозы, но не столь по-исполински, как прежде, а все короче и короче, после чего появились не только критики, но и читатели, которые смогли все это дочитать до конца.
Исследователи в новой монографии доказали, что, таким образом, была обнаружена так называемая тихая глубина, тихий омут, он сам окрестил свое новое направление омутизмом, что и пришло на смену жалобизму, то есть массовой работы над заполнением Книги жалоб.
В музыкальной среде поэт был давно известен как потрясатель основ. Когда тот писал свою сверхпрозу, многие известные композиторы говаривали, что, будь кто-то из них Вагнером, они бы обязательно к его сверхпрозе написали музыку, это было бы большой честью для них и обещало бы немалую выгоду, ведь поэт выступал в основном на стадионах, за рубеж его приглашали читать в римский Колизей, в древние цирки Малой Азии, читал он и с пирамиды Хеопса, откуда его не было слышно, зато видно — показывали по телевидению через спутник, при этом комментатор утверждал, что читает он стихи, написанные им по-коптски, отчего нет смысла озвучивать передачу. Готовился он читать и на аэродромах, для чего уже переоборудовали Орли под Парижем, — Пикассо готовил эскизы специально для этого, а американцы перенесли в аэропорт Кеннеди Статую Свободы, сделав в ее рту отверстие для головы поэта который должен олицетворять свободу в прямом и переносном смысле — давать ей лицо. Статуя мешала взлету и посадке самолетов, и ее вернули назад на Гудзон, не дождавшись лично Померещенского, — не дают поэту свободы в России, прошел слух.
А он тем временем сидел в Байконуре в ожидании запуска в космос, но тут новое мышление привело к распаду имперского сознания, поэта от запуска в космос временно отстранили, ибо стало неясно, какую часть суши он представляет.
Но музыка, как и прежде, не знала границ, поэт от сверхпрозы шагнул к сверхпоэзии, за которую сразу и ухватились композиторы. Большинство из них шло простейшим путем: поэт — потрясатель, поэтому класть его надо прежде всего на ударные инструменты. Скажем, берем литавры: как только в сверхпоэтическом тексте появлялся ударный слог, так тут же удар в литавры чвяк! И раз за разом: чвяк! чвяк! чвяк!
А там, где кончается сверхстрока и появляется что-то вроде рифмы, там ударник: бум! Очень это нравилось молодежи и охраняющей ее конной милиции. Услышав имена композиторов, обратившихся к его творчеству, и не найдя среди них себе известных, поэт обвинил композиторов в сальеризме. Сумбур вместо музыки, заявил он. Но потом он оттаял, когда после музыки пошли банкеты, и на одном из них открыто высказал свое отношение к благозвучию.
Прежде всего, он позавидовал музыкантам. Вот он, поэт, не может своими словами переписать ни Ивана Баркова, ни Демьяна Бедного. А тут любой композитор может положить и Шекспира и Микеланджело на свою — на свою! — музыку. Вот вам, пожалуйста: я и Шекспир я и Микеланджело! На Пушкина до сих пор кладут! Когда же композиторы устыдились, поэт воскликнул: и это хорошо! Композиторы воспрянули, а поэт продолжил — но вот что плохо… И стал объяснять, как неудачно положили на музыку именно его. Никакой Вагнер не мог оркестром так заглушить слова, как заглушили его слово, между прочим, известное всему передовому человечеству наизусть.
— А как? — а как? — закричали композиторы. А так, продолжал поэт. Перво-наперво было слово. Мое слово. А что такое музыка? Музыка — это сочетание приятных звуков с не менее приятной тишиной. Так вот эту тишину надо сделать достаточной для того, чтобы в нее влезло мое слово. А если музыкальную тишину еще чуть-чуть продлить, то это слово не только можно произнести, но и пропеть. А уже в промежутках между словами — пожалуйте, инструмент, барабан или гобой. Кто успеет, подсказал кто-то.
Э, нет, поднял Померещенский свой указательный палец, не кто успеет, а кому по партитуре положено. Какой тут шум произошел, аплодисменты и топот: все композиторы побежали по домам, к своим нотным тетрадкам. Книги поэта, конечно, были у каждого в домашней библиотеке. Некоторые работали на глаз и на слух, некоторые тщательно измеряли длину каждого слова линейкой, прежде чем втиснуть его в музыкальную фразу.
Так начиналась массовая омутизация тишины. Однако вся эта музыка была только сопровождением для массового театра будущего, здесь Померещенский считал себя продолжателем дела Хлебникова и Крученых, режиссером Солнечной системы и драматургом туманностей, едва видимых с Земного шара. Новый театр выходит на площади, увлекая за собой зрителей и сметая с пути зевак. Переходя все границы, он становится театром военных действий. Выходит из моды пословица: когда говорят пушки. музы молчат, ибо муза массовых зрелищ охотно делится с народом пушечным мясом, особенно в периоды затруднений с обычной едой. При этом уходят в прошлое великие сражения — как дорогостоящие, сегодня мы не увидим ни Куликовской битвы, ни Бородинского сражения, ни Ватерлоо, ни Курской дуги. В прежних баталиях зрителей было гораздо меньше, чем непосредственных участников, потому их и не пускали из-за громоздкости на телеэкран. Современный театр военных действий более локален, более обозрим, само количество зрителей на много порядков превосходит число действующих лиц конфликта.
А чтобы так называемый зритель не вмешивался в конфликт, подобно взбесившемуся болельщику на стадионе, телевизор как бы арестовал массы и рассадил их по одиночным камерам собственных квартир.
Таким образом очень хорошо театрализуются массовые игры, например, бег наперегонки по земному шару. Россия бросается догонять Америку, которая ведет себя при этом как самоуверенная черепаха, презирающая бегущего за ней Ахиллеса.
Америка отмахивается от русских своими фильмами ужасов, тут-то и замирают на бегу изумленные русские. Опомнившись, русские запускают в обратную сторону ленту истории, тут же оказывается, что еще при княгине Ольге русские были впереди американцев, которых тогда еще просто не было.
Только при князе московском Иване III некие испанцы в погоне за Индией наткнулись на эту Америку, тогда как Москва уже догнала Ярославль, Новгород, Тверь, Вятку и Пермь.
Заглядывая в последующие дырки истории, мы можем увидеть, что. прежде чем догонять нынешнюю Америку, русским, если не часто оглядываться, следует еще, обогнув Африку, догонять Индию.
Не менее увлекательна игра в прятки.
Для этого строятся бункера, мавзолеи, лабиринты, где проворные власти могут долго скрываться как от чужого, так и от своего народа. А для достойных представителей народа лучший способ спрятаться от правительства — это пробраться в само правительство и играть в нем роль государственной деятельности.
Когда народ хочет прямо высказать свое мнение о власти, он начинает громить средства массовой передачи мнений. Иногда народ начинает сознавать себя народом, когда ему удается надежно спрятаться от другого народа. Россия прячется за Союз Советских Социалистических Республик. Европа прячется за Россию от Азии. Иван Грозный прорубает окно в Азию, затем Петр Первый прорубает окно в Европу, рубят, конечно, с плеча, щепки от постройки окон летят в разные стороны. Если оба окна открыты, Россию продувает то Германия дует в Японию, то Япония дует в Голландию. Потому России часто не везет с урожаем пшеницы: даже если урожай неплох, на сквозняке между западом и востоком его выдувает.