Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 25



- Вы не туда попали. Не здесь.

- Вижу, - бешено и нетерпеливо бросил Калабухов призраку. - Я никого не беспокою и пришел к своей невесте не за беспокойством, - заявлял он другим уже тоном, как бы начиная разговор заново. - Я могу успокоить весь город ваш, и ему будет лучше, если он не будет беспокоиться.

Перед глазами Калабухова снова вырос твердейший черный предмет. Это стетоскопом замотал доктор, но, очевидно, одумавшись, взял руку Калабухова выше локтя, горячей рукой - ее прикосновение отрезвило Калабухова, - и повел по коридору: Калабухов трезвел и не сопротивлялся.

- От малейшего волненья она умрет. Некогда вам объяснять.

Всю жизнь Калабухов боялся чахоточных, а с губ доктора било брызгами. Это окончательно отрезвило Калабухова вместе с проходкой по коридору.

- Хорошо. Идите, я поговорю с ней спокойно.

Калабухов открыл указанную ему дверь.

Ясно: Еленин взгляд продолжался полтора года. Он также накипал слезами и был болен и воспален в последние встречи еще с весны 1917 года, когда Калабухов прощался с ней на вокзале, уезжая в последний раз на западный фронт.

Как с таким испугом в глазах могла она стать коммунисткой - этого Калабухов не постигал и, не постигнув этого, заметил, что ком сухой гари подкатил к горлу и сам он, того гляди, разрыдается, раскричится.

Он уже раскричался:

- Да, да. Ты любишь меня. Я это слышу и знаю не пять минут, которые прошли сейчас, а третий год. Но я уже не человек, мне все настоящее, человеческое, животное чуждо, вот уже четыре дня. Это очень трудно пробыть четыре дня лишенным человечности и животности.

Сипло пронеслось мимо:

- Милый Алеша... Милый... Что с тобой?..

- Любить - это значит быть прочно прикрепленным самой природой к подлинным биологическим корням. А я срублен с них, как дерево, моя иссохшая вершина погружена в поверхностное, ужасное, болезненное волнение.

- Алеша... - сипло неслось мимо. - Алеша, что с тобой, кто из нас болен, ранен, у кого жар?

- Ах, я не знаю. Я пришел тебе сказать, вот теперь, когда все рушится мое и подлежит разрушению. Я пришел не пищать и не слушать. Один человек без голоса. Я глух, ты без голоса, хотя бы я и любил тебя. Ничего не слыхать. Орут миллионы, потому что они тоже вершинами в волненьи. Я проклинаю весь этот ревущий по пустякам человеческий бор...

...............

- Да, да. Ваша революция глотает меня. Ваша. А не та, которую я почувствовал вдруг на фронте после Бреста, когда ушел в тыл немцам. Та революция, моя, была вечная против смерти и с смертью боролась. А ваша, которой вы овладели за два месяца, коммунистическая, это - от одной формы хозяйствования к другой. Переход, не больше. Какое право здесь смерть? Я закачался вершиной: своим иссыхающим умом. До мятежа, до смерти отца я думал, что это серьезно и тоже за жизнь. Чепуха. Я погубил отца в сообщничестве с большевиками, которые мне враждебны. Кровь, а ты говоришь о любви...

- Доктор, идите к ней. Ей плохо. Перенесите ее обратно в общую палату. Она коллективистка. Нынче ночью я вам позвоню и буду знать, что мне делать после вашего ответа.

Под ним уже шипел и бился автомобиль.

- Где Северов? - спросил Калабухов у шоффера.

- А они остались в аптеке, а меня отпустили.

- Ну, будет история!

Калабухов весь был залит своим красным номером. На нем осаждались матово-алые обои. Вошедшему товарищу Лысенко казалось, что Калабухов в красной своей черкеске - заодно с густо-красной гостиницей, где он остановился с отрядом красноштанных своих телохранителей и куда Лысенко долго не пускали. Рыжая бородка Калабухова - пламя над угольно-пылающим сгустком.

Товарищ Лысенко увещевал:

- Дорогой товарищ Калабухов. Ваши требования помиловать всех арестованных белогвардейцев решительно нельзя допустить. Они совершенно непонятны и необоснованны. Сейчас было заседание комитета нашей партии и меня делегировали к вам. Вы революционер и славный революционер.



- Уходите, - вдруг мрачно выронил Калабухов, - город под угрозой моей батареи и преданных мне партизан. Если завтра к десяти часам вы не выдадите мне или не отпустите арестованных - я разнесу весь город.

- Товарищ Калабухов!..

- Оставьте. Я с ума сойду от этих криков и стонов в городе. Сегодня утром по приезде своем я видел у Кремля старушку. Она все кличет Володю, которого вы должно быть шпокнули прошлую ночь. А ведь этот Володя возможно мой гимназический товарищ, а мать его я, кажется, пятнадцать лет помню. Это жизненные корни мои. Довольно вырывать деревья с корнями.

- Товарищ Калабухов!..

- Вы, вероятно, пришли дать мне разрешение на освобождение Северова. А как вы смели арестовать его, мною назначенного начальника гарнизона, спасшего вас? Вы убили отца моего. И пусть, мне меньше его жаль, чем лучшего друга, которого вы осмелились арестовать. Друг - это благоприобретенное.

- Товарищ Калабухов!..

- Уходите вон.

- Вы не смеете! Вы глумитесь надо мной, гражданин Преображенский.

- Ого! Ты, кажется, хочешь проехаться на моей машине за город и дальше к Духонину.

- Вы не... - и товарищ Лысенко, подавленный событиями последних дней, не спавший три ночи, ничего не евший, вдруг мягко начал оползать с кресла, голова его запрокинулась неестественно, как на шарнирах.

Калабухов позвонил.

- Григоров, позови кого-нибудь, чтобы убрали тело. Он в обмороке.

Через десять минут Григоров сообщал:

- Товарища Северова на руках принесли. Это вы все виноваты, Алексей Константинович. Зачем вы приказали им наган отдать. Они такой в аптеке тарарам наделали, шоффер рассказывает. Мотор у него заглох, магнето спортилось. Поэтому он услыхал, что в аптеке делается. Услыхал и вбежал потому, что видел, что Юрий Александрович не в себе. Влетает в аптеку, а там все бутылочки звенят. "Давай, - кричит, - давай!" И наган на аптекаря навел. Тот видит, что человек необузданный, пищит, - "сейчас, пощадите, ради бога". Понимает, что на город орудия наведены. Узнал что ли, что товарищ Северов из нашей армии и не постесняется. Завернул и дал. Юрий Александрович схватили, кричат "держи кожу" и себе в руку тычат. Потом выбежали, в автомобиль сели, а как Исаев довез их, так они как мертвые.

- Оживет, чорт с ним. Необузданный, действительно. Все мы, Григоров, необузданные.

Восьмая

- Ну? - спросил Северов. - Северов пришел отдохнувший.

- Что "ну". Художествуем. Надоело все. И твои террористические походы на аптекарей больше всего. Был у Елены. Два часа тому назад тут валялся Лысенко. Странная штука - неограниченная власть. Потребовал, чтобы Елену, полуумирающую, перенесли в отдельную комнату...

- Перенесли?

- Разумеется. Мне сегодня время представляется сладким и конденсированным, как американское молоко. Я пью свою власть, думаю последнюю. Захотел - и тебя из тюрьмы изъял. Захотел - арестовал и выпустил перед отъездом сюда на произвол судьбы комиссаров, которых ко мне прислал Теплов.

- Где же они?

- Ходят, должно быть, по степи. А потом выстроил все части, которые вызвал с фронта и заявил, что начальник штаба армии Эккерт не подчиняется своему командующему. Прочитал перед фронтом его записку. Потом отвел в сторону и выстрелил ему в затылок. Ах, все равно... Большевистский ставленник, спец не подходил к моей великолепной банде.

- Ого! На что ты бьешь, Алексей Константинович?

- На биологические корни. Мне казалось, что омертвение, охватившее мою кожу и ум, пройдет... А Елена умрет. Впрочем, все умрем... Слушай, Юрий, мне надоело жить монахом. Мы только умеем разговаривать да убивать. Я хочу пожить, Северов. Нужно сказать Силаевскому, чтобы через час мы были в ресторане. Мы - монахи. У нас дурное воображение. Нужно, чтоб были проститутки. Мы - русские интеллигенты.