Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 8



смерть в храме господнем как птица металась,

отчаянье встало над болью смертей,

родители не узнавали детей!

Война ополчилась на запертых в храме,

снаряды неслись, изрыгавшие пламя,

и стены расселись — и треснули вдруг,

как молнией черной расколотый бук,

как будто из недр поднялось громыханье,

и все увидали, что рушится зданье.

Перуштице слава, героев гнезду!

Сыны твои храбро встречали беду, —

могилам твоим, пепелищам и праху

отважных рабов, что восстали без страха!

Держалась ты, сил собирая остатки,

и пала геройски в трагической схватке,

В неравной борьбе против турок-зверей

сияла ты львиной душою своей,

главы не склонила ты, не ослабела,

храня от позора священное дело;

идея свободы тебя освятила,

за страшные жертвы ты гордо отмстила.

Поклон тебе, крепость великой борьбы,

ужасный свидетель геройской борьбы!

Сыны твои славой твой облик покрыли,

их смертные подвиги нас вдохновили!

Вписавши в историю славы слова,

в деяниях ты и доселе жива:

ты молнии блеском сверкнула в просторе

в дни подлости, в годы позора и горя!

Ты, как Сарагосса, погибла в дыму,

как Гусова Прага поникла во тьму,

ты, кровью омыта, окутана дымом,

примером была для нас самым любимым!

Примером того, как народ не просил

о милости божьей, а недругам мстил;

оружья, припасов, вождя не имея,

стояла ты... Гибелью страшной своею,

без сил, без поддержки, средь огненных стен,

ты, Спарту затмив, превзошла Карфаген!

На церковь войска надвигаются прямо,

встал ужас у паперти божьего храма, —

кровавого торжища враг захотел,

разгула на грудах поверженных тел!

Шрапнель разрывается над колокольней,

а дети и девушки плачут невольно.

Их матери, не совладавши с собой,

забились о камни стены головой

и падали тут же. Другие, седея,

детей удушают рукою своею.

Поднялся тут Кочо — простой чоботарь,

борец обессилевший — старый бунтарь.

Красавицу Кочо зовет молодую,

жену свою с сыном: «Что ж, гибели жду я!

Гляди, что творится... Нас худшее ждет...

Ты все понимаешь? Настал наш черед...

Готова ль ты к смерти?» И мать побледнела.

Лобзанье горячее запечатлела

на лобике детском: «Готова, рази,

но вместе со мною его ты пронзи!»

Заплакал навзрыд ее малый ребенок,

и Кочо увидел, как будто спросонок,

головку ребенка, кровавый клинок,

«С тобой пусть уходит любимый сынок!»

Кровь мальчика с матери кровью смешалась.

И Кочо сказал: «Сил немного осталось,

с собой совладаю — меня им не взять!»

Руками двумя крепко сжав рукоять,

он в сердце направил булатное жало,

а верное сердце унынья не знало,

он пал, побеждая тревогу и страх,

с кинжалом в груди, без испуга в глазах.

И воплями храм сотрясали невесты,

стеная от ран, погибая в бесчестье.

А бог со стены сквозь клубящийся дым

глядел, неподвижен и невозмутим.

Братья Жековы

Под низкою кровлею, на сеновале,

два брата, укрывшись от турок, лежали.

Их чета ушла. Тут старший из братьев

в огне лихорадки, безумный фанатик,

шептал, крепко сжав рукоять револьвера:

«Чего так дрожу я? Иссякла вся вера?

Огонь мою грудь продолжает глодать.

Не хочется здесь, взаперти, погибать.

Ах, мне бы на волю, мне б ринуться в сечу!

Там пулю найду, там погибель я встречу!»

Послышался шум на дворе у дверей,

там кто-то кричал: «Эй, слезайте скорей!»

Хозяина голос: «Слезайте оттуда!»



Вчера — хлебосол, а сегодня — Иуда!

Как слеп и бездушен отчаянный страх,

а он — для ничтожеств — советник в делах.

Неслышно, незримо он в душу вползает,

коварство и подлость в душе порождает:

во власти его, палых листьев желтей,

трусливый отец выдает сыновей,

и мать, выгоняя дитя на дорогу,

трепещет и шепчет: «Мне легче, ей-богу!»

Ни жалости нет у нее, ни любви,

их вытеснил ужас, царящий в крови.

Нет, Жекова не испугать Михаила,

он вихрем взметнулся. Откуда в нем сила?

Он в турок стреляет, крича им: «Назад!»

Но младший бледнеет от ужаса брат.

«Огонь! Окружай!» — заревели аскеры,

и бой разгорелся, нет ярости меры.

От выстрелов стены строенья дрожат,

а Жековы братья у входа стоят,

В руках револьверы, во взгляде решенье:

«Умрем — не сдадимся!» До смерти — мгновенье.

Трепещут сердца их, кровь хлынула в очи,

дерутся с ордою они что есть мочи.

Мякина и сено у них под ногами:

и это защита в сраженье с врагами!

Вдвоем против сотни... Шатается дом,

стервятники кружат над птичьим гнездом.

Но Жековы бьются — прицел у них точен,

убийцы валятся в песок у обочин

и дохнут, как куры в поветрие, в мор,

а кровь заливает разбуженный двор.

«Огня!» — Мустафа закричал разъяренный

и рухнул, стремительной пулей сраженный.

«Поджечь их!» — орет растерявшийся сброд.

И дым ядовитый по сену ползет.

Но тверд Михаил остается, что камень,

а младший, завидя бушующий пламень,

воскликнул: «Сдадимся, иначе сгорим!

Погубит нас этот удушливый дым!» —

«Нет, ты мне не брат!» — старший выкрикнул пылок,

он выстрелил младшему брату в затылок.

Тот рухнул. «Скончался!» — сказал Михаил,

но только на миг револьвер опустил.

«Нет, не опоздаю!» — окутанный дымом,

висок прострелил он, став непобедимым.

И обе души из огня вознеслись,

позора избегнув, в лазурную высь.

Каблешков

Тодор Каблешков (01.01.1851 – 16.06.1876)

О, Каблешков бедный! Народ наш в оковах

не мог даже думать о битвах суровых;

в нем гнев пробудить не могло и само

сгибавшее выю лихое ярмо.

Народ был спокоен. С печатью позорной

он влек свою лямку, отважно-покорный.

С неволей сроднился, ярмом не томим,

затем, что на свет появился он с ним;

с ярмом созревал он, в ярме он родился,

под грузным ярмом по-воловьи трудился.

Улыбчив народ был, хоть часто без сил,

подавленный рабством, как пьяный ходил!

В житье под ярмом он втянулся, как в пьянство.

Со злом примирившись, терпел он тиранство,

что, разум туманя в народе простом,

сравняло людей с бессловесным скотом.

Привыкшие жатву кончать до Петрова,

потом мы Георгия справим святого,

чтоб после, в сочельник, колоть поросят...

Но страшные муки народу грозят!

Тираны шалели, убийства суля,

от свиста булата стонала земля,

ее каждодневно в горах и долинах

пятнали враги алой кровью невинных;

обобран торговец, изранен другой,

вон пахарь с разбитой лежит головой,

отец семерых. Нынче крыша сарая

и мельница завтра пылает, сгорая.

Поборы и подать, разбой, произвол!

Без крова бедняк, а у пахаря вол

уведен. Нет средств от турецкой напасти,

продажность в судах, и оглохшие власти!

И не было выхода. Тяжек был путь.

Тянули рабы, пока в силах тянуть.

И совесть ничью уже не возмущала

та жизнь, что в неволе немой прозябала.

Ни слово свободы, ни ярости клич

до слуха рабов неспособны достичь!