Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 115



Тут же, рядом с тропкой, тянулась линия прилива, оставленная морскими водорослями, засохшим стрелолистом и галькой, параллельно бежали такие же линии, но только постарше; каждый большой прилив оставлял за собой подобные следы, и эти памятные меты свидетельствовали о зимней силе моря и его зимней ярости. Каждый прилив приносил свои трофеи — один выбросил на берег отмытые добела корни, другой приволок куски пробки и разбитый крольчатник, тут же валялись сбившиеся в комья водоросли вместе с ракушками, изодранные сети, окрашенные йодом растения, похожие на причудливые шлейфы. Мимо всего этого проходила Хильке, направляясь к полуострову со своим аккордеонистом. Они не стали подниматься к гостинице «Горизонт», а шли вдоль моря, держась за руки, исхлестанные его брызгами, с разгоряченными лицами. Дальше, там, где полуостров плоским клином вдается в море, бурлили гребни прибоя; кудрявые, точно ягнячья шерсть, они приходили из темной дали и разливались на мелководье, подобно беглому огню, с неумолчным гулом устремляя на берег свои белые барашки.

Полуостров, словно корабельный нос, вдавался в море и только постепенно поднимался, горбатясь и переходя в складчатую дюнную гряду без единого деревца, поросшую жестким волоснецом. Здесь-то и гнездились чайки. Здесь свивали они свои гнезда между сторожкой птичьего смотрителя и кабиной художника, стоявшей у подножия дюны в неогороженном пространстве и глядевшей на море широким окном.

Я шел по дамбе под укрытием гостиницы, потеряв из виду Хильке и ее аккордеониста, который, должно быть, по просьбе сестры привез к нам свой аккордеон и, верно, частенько развлекал бы нас своей музыкой, если бы матушка с молчаливым осуждением не выходила из комнаты, стоило ему взять в руки свой инструмент, украшенный серебряными или посеребренными инициалами «А. С.»; отец охотно послушал бы в его исполнении свою любимую песенку, да и мне не терпелось насладиться игрой Адди, но, так как мать столь явно его третировала, тяжелый аккордеон так и стоял без употребления в спальне сестры. Я уже подумывал как-нибудь втихомолку испробовать заманчивый инструмент в моей старой тележке ночью.

Стоя перед гостиницей на деревянном помосте, я заглянул в одно из огромных окон в зале, где за пустым столиком сидел только один чернявый посетитель; человек этот показал мне язык и сделал вид, будто собирается запустить в меня пепельницей, где лежали обглоданные кости макрели; тогда я кинулся бежать вдоль окон фасада и, выйдя на откос дамбы, прямо перед собой увидел Хильке и ее нареченного. Они шли друг за дружкой по камням укрепленного берега, пока не спустились на песчаный пляж полуострова, а когда они, уже снова держась за руки, побрели по пляжу на фоне Северного моря, пробираясь между плавником и водорослями к уединенным дюнам, их можно было принять за Тима и Тине из романа Асмуса Асмуссена «Свечение моря».

Впрочем, нет, ничего похожего: Тим не стал бы с такой тревогой показывать на дождь, сплошной стеной нависший над морем; он бы прежде всего не мерз, как мерз Адди, и не наклонился бы так испуганно и так низко, когда серебристая чайка ринулась на него с согнутыми под углом крыльями, подобно падающему с резким свистом белому снаряду. Адди так испугался, что не только нагнулся, но и шарахнулся в сторону, и не увидел, как чайка чуть ли не над его головой сделала крутой вираж и, подхваченная ветром, взлетела на безопасную высоту, где принялась испускать пронзительные остерегающие крики и жалобный клекот. С этого всегда и начинается: одна чайка выступает застрельщицей. Серебристая чайка, или моевка. Ни одна чайка на нашем побережье не отдаст добровольно своих яиц. Они атакуют. Красноглазые, с желтым клювом, они открывают демонстративные действия.

Такого нашему аккордеонисту еще не доводилось видеть, как два миллиона чаек внезапно с пронзительным криком взмывают ввысь, образуя над полуостровом серебристо-серое облако, которое, рокоча и трепыхаясь, разворачивается, маневрирует и перестраивается, с неистовой яростью низвергая на землю дождь белых перьев или, лучше сказать, заваливая дюнную долину снегом из пуха, таким мягким и теплым, что сестра со своим суженым могли бы при желании здесь соснуть. У меня же, если можно так выразиться, сердце рвалось из груди.

Едва лишь чайки снялись со своих убогих гнезд и натянули над нами второе, гомонящее, небо, я сбежал с дамбы, укрылся за разбитым ящиком из-под рыбы и лежал не дыша среди носящегося в воздухе неистовства, крепко зажав в руке палку, которой собирался, если придется, снести голову одной из сизых ныряльщиц. А может быть, я сломаю ей крыло, отнесу домой и научу говорить.

Чайки давно меня углядели: надо мной кружило облако, хлопали и трепыхались яростные крылья и, в то время как тяжелые бургомистры, подобно тяжелым бомбардировщикам, набирали высоту, более поворотливые моевки, кружа над пляжем, с безупречным изяществом яростно на меня пикировали, увлекая за собой струи ветра, а затем, развернувшись под острым углом и войдя в крутой вираж, улетали далеко в море, чтобы там перестроиться для новых атак.



Я вскочил и быстро-быстро завертел палкой над головой, как этот — помните, ну, как его? — вертел свой меч, чтобы остаться сухим под дождем, и, таким образом фехтуя и отбиваясь под быстролетными атаками, уходил с пляжа по следам тех двоих — единственным следам, отпечатавшимся на сыром песке.

Духом пробежав среди жалких гнезд с сине-зелеными, серыми и темно-коричневыми яйцами, я увидел их.

Адди был мертв. Он лежал навзничь. Его убила сизая чайка, а может быть, десяток клуш или девяносто поморников. Они заклевали его, просверлили, продырявили. Хильке стояла над ним на коленях. Спокойно и деловито, во всяком случае не плача и не ропща, она возилась с его одеждой — она, которая всем заправляла, все предусматривала и решала и все могла снести, кроме неуверенности и колебаний, низко склонилась лицом к его лицу, обняла, легла на него — и в самом деле совершила чудо, ноги Адди задергались, зашебаршили, зашевелились, он выбросил вверх руки, плечи его затряслись, как у припадочного, тело вскинулось.

Я позабыл все на свете. Отбиваясь от налетающих плачущих чаек, я подбежал, бросился на колени и увидел, что налитое багровой синевой лицо Адди подергивается, что он стиснул челюсти и скрежещет зубами. Пальцы его были скрючены, большие пальцы крепко зажаты в горсти, лицо блестело от пота. Когда он открыл рот, я заметил, что язык у него прокушен во многих местах.

— Оставь его, — сказала сестра, — не трогай. — У нее не было времени опомниться и спросить, откуда меня принесло. Она застегнула на Адди рубашку и робко поглаживала его лицо — не взволнованно, не испуганно, а именно робко, и я видел, как он успокаивается под ее ласковыми прикосновениями; глубоко вздохнув, он с застенчивой улыбкой поднялся и закивал мне, заметив, что я отгоняю от него чаек.

Размахивая во все стороны палкой, я приводил в смятение штурмующих птиц, а заодно делал вид, будто у меня нет времени выслушивать упреки, которые готовила мне сестрица: я сражался за Адди. Да. Я боролся за свободное пространство над головой. Переменным шагом, прыжками, вращая запястьем, я защищался, между тем как Хильке торопливо собирала в лукошко яйца, а ее Адди оглушенно стоял и потирал затылок, необычайно старый, как я заметил, морщинистый затылок с задубелой кожей.

Но тут чайки внезапно изменили тактику. Они, видимо, убедились, что ложными атаками нас не проймешь, и только отдельные чайки, особенно сизые, продолжали на нас пикировать, аккуратно подогнув перепончатые лапки, с широко разинутым кораллово-красным зевом и крыльями «юнкерс-87», но то были всего лишь неосведомленные, отставшие в пути одиночки, остальные переформировались в плоское облако, висящее над головой; не двигаясь с места, они трепыхали плещущими крылами и атаковали нас своими воплями, Поскольку пикирующие налеты оказались бесполезны, они решили обратить нас в бегство криком. Они визжали. Они надрывались. В воздухе стоял треск и клекот. Они мяукали. Раскаленным гвоздем этот шум вонзался в голову, в спинной мозг, все тело покрывалось гусиной кожей. Адди, улыбаясь, зажал уши. Хильке, нагнувшись, собирала в лукошко яйца, обстреливаемая косыми кляксами птичьего помета. Я швырял палку в воздух, вызывая в чаячьих рядах переполох, от которого перья у них вставали дыбом. Иногда моя палка исчезала в гуще тел и крыльев, а однажды я угодил поморнику в лопатку, но он не сверзился, не упал к моим ногам. Я был бессилен пробить это бесноватое птичье небо, бессилен его утихомирить. Чайки визжали и гомонили, но мы стойко переносили их визг и гомон. Одна из чаек хватила меня за ногу, и, так как палка пролетела мимо, я запустил в нее яйцом, яйцо разбилось на ее спине, и лопнувший желток растекся, оставив на белом оперении желтые эмблемы — теперь она могла бы выступать за Бразилию.