Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 9

Вы, конечно, замечали, что случайные предметы, брошенные людьми, казалось бы, отжившие свой век, начинают жить сами по себе. Особенно одежда, покинутая хозяевами. А тут, понимаете, галоши.

Мудрые изречения почерпнула я из размышлений о галошах концептуалиста Леонида Тишкова:

«Галоши говорят о человеке больше, чем письмо, написанное любимой девушке. В письме он солжет, галоши его выдадут».

Его же стихотворение, будто комментарий к фотографии Натальи Куликовой:

А скрученный на берегу шланг, словно шланг водолаза, который сбросил башмаки, отрезал шланг и воспарил на небо.

Глава 3

Железное правило нашего ремесла

В своей незаконченной рукописи «Цитадель» Сент-Экзюпери рассказывает притчу про двух садовников. Пока их не разлучила судьба, они жили как братья. Часто они молча гуляли по саду, любуясь цветами, небом и деревьями, вместе праздновали одни и те же праздники и поверяли друг другу самое сокровенное. Случилось так, что одного из них нанял на работу какой-то купец, и тот ушел с его караваном. На караван напали разбойники, потом превратности судьбы, войны между царствами, бури, кораблекрушения, невзгоды, потери и нужда много лет швыряли его из одного сада в другой, словно бочку в море, и, наконец, забросили на другой конец света.

И вот уже, состарившись, садовник получает от своего друга письмо. Одному богу известно, сколько лет странствовало оно по морям, какие всадники, какие корабли, какие караваны поочередно несли его, прежде чем оно попало к нему в сад. В письме было всего несколько слов:

«Сегодня утром я подстригал мои розы…»

Отныне садовник потерял покой. Он только и делал, что расспрашивал о географии, о навигации, о почтовых путях, о караванах, о войнах между царствами. А через три года ему разрешили с оказией отправить другу письмо.

Целыми днями садовник только и делал, что выводил свои каракули, зачеркивал и принимался писать заново, ибо он чувствовал, что должен сообщить что-то очень важное, очень сокровенное, может быть, все, что он понял и почувствовал за свою долгую жизнь в разлуке, – ему надо было выразить любовь.

И вот, краснея от смущения, он послал ответ. Это была жаркая молитва, выраженная простыми, старательно и неумело написанными словами:

«Сегодня утром я тоже подстригал мои розы…»

Я плачу, когда читаю эти строки. И понимаю: ужас нашей профессии в том, что главное нельзя выразить словами. А между тем все, что есть у нас в чемоданчике с инструментами, – это слова, слова, слова…

Что ж нам делать? Пустословие – полноправный смертный грех, нам с вами незачем взваливать его на свои плечи. Значит, прежде чем рука потянется к перу, перо – к бумаге, мы должны сами жить, расти, очаровываться, разочаровываться, заблуждаться, искать выход из безвыходных положений, падать, подниматься и начинать все сначала, любой ценой стараться открыть свое сердце, сопереживать всем и каждому, научиться прощать, понимать, обрести спасительное чувство юмора, вселенский, философский подход к событиям и людям, окружить себя книжками древних мудрецов и Учителей (смело за них ручаюсь: не подведут!): Лао-цзы, Чжуан-цзы, Будда, Иисус, Диоген, Сократ, Сенека, Кришнамурти, Ошо, японский поэт Басё… просветленные всех времен и народов должны стать нашими постоянными спутниками и советчиками.

И это в тесном переплетении с золотым правилом – оттачивать ясное, острое видение, наблюдать, накапливать.

Иначе что ты мне хочешь предложить, представ предо мною на экране телевизора, на книжной или газетной полосе? Глупости у меня своей хватает, страха, ненависти, тревоги – этого добра у каждого больше, чем хотелось бы. Что ты мне можешь дать? Чем одарить?

Вы скажете: если так рассуждать, то вообще не вымолвишь и слова, особенно перед микрофоном или камерой, перед чистым листом бумаги. А я вам отвечу: вот и отлично. В мире так мало тишины. А настоящее слово выходит из тишины и в тишину вас уводит. Чтобы услышать такое слово и чтобы его произнести – нужна большая осторожность и большая внимательность. Как говорил Лао-цзы: «Там, где все идут уверенно, я пробираюсь осторожно, как будто в бурю».

У прекрасной песенницы Новеллы Матвеевой есть такие строки:

Поэтому меня не огорчает, а радует, что Юля Панкратьева никак не может начать свой дипломный фильм, не знает, с какого бока подступиться.

Как-то раз я принесла на занятие старую черную папку, доставшуюся мне по наследству от сестры моей бабушки тетки Анны. Там хранились пожелтевшие ученические тетрадки ее сына, рисунки, школьный дневник, его письма с фронта. Он не вернулся с войны. Муж тетки Анны был комендантом Кремля, потом его арестовали, сослали. Больше они никогда не виделись. В папке хранятся три его письма.

В первом он пишет, что все еще наладится, выяснится, образуется. Спустя несколько лет пришло второе письмо – он пишет, что никогда ее не любил, давно забыл о ней и не вспоминает. А через много лет еще одно письмо, последнее – о том, что только она всю жизнь была его настоящей любимой, единственной женщиной и женой.

Вот такая папка.

Юля Панкратьева у меня ее взяла и совсем пропала. Потому что сделать фильм о сыне тетки Анны – его звали странным именем Джемс – задача на засыпку. А забыть о нем она теперь не может, так бывает.

И вот Юлька пишет сочинение:

Тетрадь для арифметики ученика 3 «Б» класса Цвирко Джемса.

Задача № 30, второе действие:



«Сколько весят все снаряды?

6500 умножить на 124 = …»

У тебя, Джемс, почерк художника и всегда аккуратные тетради.

А на листах из блокнота – они служили дневником поведения – записи учителей:

10.02.41 – поведение на четвертом уроке посредственное.

12.02.41 – оглядывается во время урока.

28.02.41 – на уроке оглядывается на заднюю парту.

Джемс, это не случайно, правда?! Кто сидел на задней парте? Маша, Вера или… Ведь не зря тебя мучило, что Соня не пишет на фронт. Ты радовался весточкам от Веры и Маши, но ждал – от одной-единственной. Писал ей сам, а в конце письма выводил: «Жму руку!»

На переменах ты, взмыленный, носился по коридору и дергал девчонок за косы. А учителя тебя любили. Но школа далеко позади, и теперь остается только вспоминать о ней, когда на фронт доходят, как отголоски тех счастливых времен, письма школьных друзей.

Однако чаще, Джемс, ты вспоминаешь эпизоды недавно пройденных тобою боев. Пока пишешь бодро и браво: «На память об этих жестоких боях есть у меня трофейные немецкие часы очень хорошие, – пишешь ты маме. – Костюмы, обувь, все первосортной выделки! Есть и другие безделушки. Это мой личный счет убитым фрицам. Пока за эти бои их восемь, да за сорок третий год – три, это уже одиннадцать».

«…Сиводня была граза лил дождь молния свиркала гром гремел».

Помнишь, Джемс, как писал ты эти строчки домой, когда еще «было хорошо и весело» тебе отдыхать в детском летнем лагере. Ты был маленьким и не знал, сколько еще напишешь писем домой!

«День рождения я отметил, зато шинель у меня теперь старая.

Мне хотелось хотя бы на минуту забыться. Наполовину это удалось.

Настоящее забыл, зато вспомнилось прошлое, веселое, жизнерадостное, и стало еще тоскливей.

Девятнадцать лет! Они проходят, мои золотые, невозвратные годы, в нужде, холоде, под открытым небом, в то время как можно было бы жить полной жизнью. И виною всему – фашизм. Разве это забудешь? Ну, в общем, девятнадцать лет отпраздновал».

Письма к маме были единственной ниточкой, которая тянулась от твоей походной шинели прямо к дому. Часто она обрывалась, письма шли долго. Но в тебе созревали новые письма, они берегли эту зыбкую ниточку, связывали оборванные концы в узелок, она тянулась дальше. Один узелок – Ярославль, другой – Вышний Волочок, третий – Гомель. А между ними рвущиеся снаряды, госпиталь, твоя блистательная игра на бильярде со старшиной, весточка от отца, который называл тебя «мой милый боевой орленок», тоска по дому и праздники… Помнишь, как писал маме, что вам дают часто шнапс и что вернешься домой с «зависимостью», а заодно и с «медалью за оборону Москвы». И вот – Восточная Пруссия!..

«В четыре часа мои ноги впервые ступили на землю Восточной Пруссии – исполнилась моя мечта, желание всего нашего народа. Настроение замечательное. Сейчас будем завтракать. Жарятся гуси, кипятится кофе, и хлеб с маслом стоит уж на столе. Только нет вот нашей русской водочки, а то бы выпил за твое здоровье. Себя береги для меня, а я буду жив для тебя! Очень хочется побывать дома и увидеть тебя. Но путь домой лежит через Берлин, поэтому чем быстрее сейчас буду удаляться от тебя, тем скорее увижусь».

У тебя было странное имя – Джемс. Помнишь, в школе тебя дразнили «джем»? В детстве ты ходил с «бабочкой» и кружевным воротником. Белые ресницы, белые брови. Во дворе тебя звали Женька.

В сорок пятом году ты погиб, дойдя до Берлина. Твоя мама в церкви заказала поминальную молитву и написала: «Помянуть Евгения».

Побоялась, что имя Джемс в одно ухо Богу влетит, в другое вылетит.

Много лет она искала, где ты похоронен. Наконец, ей пришло письмо – оно тоже хранится в этой папке: «Нашли имя вашего сына в архивах погибших под Берлином. Высылаем фотографию его могилы».

На фотографии река Шпрее, пологий берег, высокий тополь, обелиск со звездой и надпись:

«Денис Георгиевич Цвирко».

…Так она и осталась нерешенной, Джемс, эта задача № 30:

«Сколько весят все снаряды?»