Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 63

— Мама Лика, тебе надо подписать несколько бумаг. Слышишь? — раздался в пустоте напряженный, лихорадочный голос. — Вот ручка. Подписать… Держи крепко ручку, не роняй.

— Анжелика Федоровна, хорошенькая вы наша, подпишите. Бога за вас будем молить! Сама лично каждую неделю по свечке… Или по две… Родненькая вы наша, мы же вас так любим. Все для вас…

Она заплакала, как маленькая девочка, ничего не в силах с собой поделать, потому что откуда-то пришла неожиданная жалость к самой себе. Жалость слабого, маленького человека, очутившегося на пороге самой большой Неизвестности, какая только существует в мире. И переступить этот порог она должна была в полном одиночестве, не неся с собой ничего, кроме своей памяти и своих чувств, страстно стремившихся удержать тело от этого последнего шага. Такой малой показалась жизнь! Она растратила ее, словно азартный картежник состояние, за одну вселенскую ночь. Это только кажется, что жизнь — долгая дорога. Стоя у порога Неизвестности, ее можно измерить дюймовой линейкой. Все ее повороты, все ухабы и овраги вдруг оказываются крохотными и незначительными, как на топографической карте, и от этой незначительности собственного пути становилось страшно…

— Вы, простите, кто такие? — новый голос.

— Мы родственники! Не могли бы вы уйти, девушка? Вы здесь чужая.

— Может быть, но я вижу, что Анжелике Федоровне плохо. Вы вызвали «скорую»?

— Это не ваше дело!

— Человеку плохо, а вы говорите, что это не мое дело?! Интересные люди!

Ускользающее сознание Анжелики Федоровны отметило движение рядом с собой.

Кто-то яростно спорил.

— Кто это?

— Откуда я знаю? Со старухой живет. Квартирантка, наверное.

— Выпроводи ее!

— Как?

— Бляха-муха, ты мужик или кто?! Вытури ее вон!

— Нету времени! Сейчас Зойка может вернуться!

— Тогда делай что-нибудь! Не стой истуканом! Последний шанс! У твоей мамочки потом зубами не выгрызть эту квартиру! Все ей, как всегда! А старуха, кажется, в самом деле кончается. Ты что с ней сделал?

— Она сама уже такая была!

Послышался всхлип.

— Так я и знала, что не успеем! Надо было раньше. А ты — погоди, погоди!

— А ты попробуй, когда тут Зойка круглыми сутками! Что я мог сделать?!

— Вечно ты…

— Что я?

— Да иди ты!

Снова движение.





— Я вызвала «скорую». Вам лучше подождать в другой комнате.

— Мы сами знаем, что нам лучше. Не вмешивайтесь!

— Я не могу позволить…

— Уйдите, девушка!

— Кто вы такой?

— Я Миша, сын Анжелики Федоровны.

— Вот как? А вы мамой, случайно, не ошиблись? Кажется, ее Зоя зовут.

— Ну что ты смотришь на нее? Выгони!

— Господа, может, мне подождать на площадке, пока вы тут выясните отношения?

— Не уходите, Павел Владимирович. Мы сейчас… Ой, Зоя Филипповна?

— Чего тут происходит такое… Анжела? Анжелика, что с тобой? Да что же это такое?! Вон все!!! ВОН, Я СКАЗАЛА!!! А ты, сынок, первый! И ты, курва, следом за ним!

— Мы тоже право имеем…

— ВОН! Пока я космы тебе не повыдирала! Вон! Право они имеют! Я вам покажу право! Что, подкараулили? Обрадовались, крысы поганые?! Глаза б мои вас не видели!

«Боже, сколько шума», — подумала Анжелика Федоровна, окончательно теряя связь с реальностью.

Осень… Почему-то у Кристины не находилось слов, чтобы выразить свою тоску и безуспешные попытки понять природу и самое себя именно в это время — время угасающих в стылом воздухе дней; когда весь мир, кажется, прощается с жизнью, с весельем, с солнцем и теплым ветром. От этого сладкая тоска разливалась в сердце, жаждавшем одиночества как какого-то чудодейственного лекарства, способного спасти от суеты, от гнетущих мыслей о собственном предназначении.

Для нее не было ничего печальнее и одухотвореннее этой поры. Не было ничего столь же глубокого и таинственного, как осень. В чем же загадка ее? В чем прелесть? В удивительных ли ярких красках, которые вдруг расплескались по листьям; или во флёре усталой, тихой обреченности, присущей любой жизни на самом ее закате; в прозрачном хрустальном ли воздухе, искристо наполняющем пространства; в капризном ли небе, извергающем то ледяной дождь, то ослепительное, но уже неласковое солнечное сияние, — все непонятно, непознаваемо, но осязаемо душой во всех неуловимых для пристального внимания деталях.

Иногда женщина действительно сродни осени. В ней все — и странная, беспричинная ностальгия, и стремление к уюту маленького дружеского кружка с его неповторимой откровенностью и сердечной теплотой, и изменчивость настроений — от доверчивости до глухого отчуждения, и удивительное, необоримое желание оглянуться назад, в прошлое, в поисках собственных ошибок, разочарований, давних и забытых…

А возможно, осенью ей было просто легче сбросить с себя маску мнимой деловитости и стать самой собой — немножко банальной, немножко сентиментальной, немножко чудаковатой.

Два выходных пролетели быстро. И все эти два дня Кристина думала, как там Анжелика Федоровна, которую увезли на «скорой» после отвратительного скандала с родственниками Зои. По большей части из-за этой жуткой свары Кристина и сбежала к матери.

Она слышала, что мать встала еще засветло. Слышала, как затрещал огонь в печке. И все это под тихий перестук бабушкиных часов с кукушкой. Правда, кукушка давно молчала. В детстве Кристине до смерти хотелось заглянуть в дверцу, из которой она высовывалась, чтобы отсчитать положенное время. Эта тайна волновала ее, как никакая другая. Кукушка жила в часах своей таинственной жизнью, не желая никого посвящать в детали.

Кристина сейчас ощущала себя такой кукушкой за плотно запертой дверцей. И что хуже всего, дверцу эту не хотелось открывать и перед матерью. Хотя Кристина ехала к ней в деревню в надежде на другое. Ехала, чтобы рассказать все-все — и радостное, и печальное. О загранице, о тюрьме, о Тимофее. Но на печальное у Кристины не хватило мужества. Она знала мать. Многого Лидия Сергеевна просто не поняла бы. Да и сама Кристина никогда не делилась с ней ни сокровенным, ни проблемами. Не заведены у них интимные шушуканья, как у некоторых матерей и дочек. Ничего не открывали друг другу. Теперь Кристина жалела об этом, потому что перед матерью приходилось показывать только половинку себя, а не всю до конца. Но ничего уж не исправить.

Впрочем, и расстраивать ее Кристине не хотелось. Особенно теперь. Уехав от отца в деревню, в отчий дом, мать словно ожила. Двигалась спорно, улыбалась, смеялась. Как-то быстро вспомнила деревенскую «трасянку».

Домик достался им от бабушки аккуратненький, без гнили в срубе. Разве что на крыше кое-где дядя Вася шифер сменил.

Мать постаралась, отмыла пол так, что каждая жилочка на дереве стала видна. Потолок покрасила белоснежной эмалью. Пыль, копившуюся годами, нещадно уничтожила. Шторы на окнах развесила. Самовар старый, ведерный, отчистила песком и поставила на столе как величайшую драгоценность. Дом — унылый, грязный, тоскливый, каким его помнила Кристина, когда в последний раз они приезжали все вместе к могилкам бабушки и дедушки, — преобразился, стал смотреть на мир светлыми окошками с приязнью и теплом. А ведь в этом доме Кристина проводила все свои летние каникулы. И, повзрослев, возвращалась сюда всегда с дрожью в сердце. Все помнила. И дядькиных голубей, и соседских мальчишек, с которыми воровала клубнику (за что получила от бабушки по первое число), и стадо коров, устало плетущихся вечером по улице, и собаку Рекса, любившего зарывать косточки. Помнила веселые вечера, когда соседки рассаживались на лавочке и начинали обсуждать все деревенские дела, помнила запах сена на сеновале и вкус парного молока с пенкой, помнила огненные закаты. А еще помнила себя счастливой. То чувство трансформировалось с годами в нечто несказанно светлое и надежное. Сейчас она тоже была счастлива, но — иначе. Если в детстве счастье неощутимо, как воздух, и прожитый день вмещает в себя всю жизнь, то повзрослев и, главное, полюбив, Кристина с необычайной остротой осознала, как мимолетны такие мгновения, как дороги они сердцу, как не хочется их терять. Как быстро проходит хорошее, нужное, по-настоящему важное. И как иногда на это хорошее, нужное, важное не хватает времени обратить внимание, недостает сил удержать.