Страница 1 из 6
Агоп Мелконян
Мортилия
Генеральному секретарю Организации Объединенных Наций
Господин Генеральный секретарь!
Я взял на себя смелость написать Вам, хотя уверен, что это послание никогда не попадет к Вам в руки. Скорее всего, оно затеряется в ящиках стола одного из десятков Ваших секретарей, и Вы никогда не узнаете, что я, Альфред Медухов, пилот первого класса фонда «Спейс Ризэрч», ставлю в вину Вам и всем Вам подобным, всему человечеству, но прежде всего самому себе, приближающуюся гибель нашей цивилизации. Вероятно, Вы никогда не узнаете, что над планетой Земля нависло проклятие и на сей раз имя ему не чума, не гриб термоядерного взрыва, рак или энергетический голод. На сей раз имя H Смерти – Альфред Медухов…
Ни этот просторный светло-желтый особняк с большими окнами на юг, ни аккуратно подстриженные, взрыхленные кротами лужайки, ни бассейн – ничто здесь не принадлежит ему. Решение правления Фонда было ясным и категорическим: «Предоставить Альфреду Медухову пилоту первого класса, в пожизненное пользование». «А чем вообще можно пользоваться, уйдя из жизни?» – вопросил после церемонии Фанг Чжао с самодовольным видом восточного мудреца.
Еще тогда Альфред Медухов понял, что это не проявление заботы или благодарности, а просто деликатная форма пожизненного заточения, и поселился здесь, на этом участке площадью 1500 квадратных метров, с чувством обреченности, которое усугубляли незнание и боязнь окружающего мира. Иногда он только переставляет кое-что, просто так, движения ради, а не из стремления к комфорту, но зоркий глаз Антонии тотчас же подмечает малейшую перемену, сдвинутую с места вещь, случайное пятнышко, растущий чуть вкось стебель розы. Тогда она поджимает губы и несколько дней ходит, вся подобравшись, и нервничает, пока ее педантизм не одержит верх в безмолвном поединке с Альфредом и с самовольными нарушениями установленного порядка. А потом все продолжается, как было и вчера, и позавчера, потому что она не может смириться с бегом времени и, стремясь хоть как-то оградить Альфреда от него, даже попрятала все часы, которые были в доме.
В среду, ровно в полдень, из-за тополей, окаймляющих шоссе, выползает горбатый желтый грузовичок Розалины – словно букашка среди многоруких великанов, громыхая неизменными металлическими контейнерами – единственным средством связи с Фондом и со всем миром. Розалина сама сгружает все, вручает обстоятельный счет, неопределенно улыбается, забирается быстро на сиденье, машет на прощанье смешной кепкой («Чао, Альфред, увидимся в среду, как всегда») и снова исчезает среди тополей. Чао, Розалина! Хороша на диво, черт побери, и откуда столько огня в этой сицилианской пигалице? Потом они вместе с Антонией осторожно разбирают пакеты с мясом, бутылки вина, консервы и кофе, ищут среди свертков конверт, свидетельствующий о чьем-то интересе или расположении, но письма приходят только по праздникам, когда бывшие друзья из космодрильи заставляют секретарш рассылать уйму визиток, украшенных великодушной надписью «Поздравляю!».
Вслед за желтым грузовичком Розалины приходит долгий, утомительный тропический дождь, который низвергается с небес, как проклятие. Они садятся в гостиной у большого окна. Антония приносит душистый кофе с горячими бутербродами из только что полученного заказа, и они смотрят на серую пелену, на ручейки, бегущие по аллеям, на грязные кляксы луж, как в тот день в Гринфильде, когда вода унесла конуру Джека; собака долго скулила, беспомощно перебирая лапами, затем вдруг водоворот разом втянул ее – мордочку, стекленеющие глаза, кончики ушей. И все. Вода, поглотившая теплое рыжее тело Джека, удовлетворенно выпятила брюхо, срыгнула несколько больших пузырей – и все. Разложившийся трупик нашли почти у самого берега реки, мальчик выкопал могилку, плакал, неделю бродил где-то, никого не хотел видеть, потом привык, ведь человеку свойственно привыкать к потерям: он роет могилы, плачет, потом привыкает.
Сейчас Альфред смотрит на дождь, на блики фар, желтыми саблями вспыхивающие на столбах вдоль большого шоссе, и пьет душистый кофе. Когда сумерки сгущаются, Антония разжигает огонь в камине, и ее голос врывается в тишину:
– Расскажи что-нибудь, Альфред.
Теперь уже все, живые и мертвые, населяющие этот дом, знают, что сегодня – среда, что идет дождь и что на этих широтах стрелки часов показывают семь.
– Там, где я был, не бывает дождей…
Подавшись вперед, Антония распускает волосы, глядя на огонь широко раскрытыми глазами, роняет:
– Ничего, это я так. Ты никогда не рассказываешь, как ТАМ было.
«Знаю, Альфред, знаю, звездному волку нелегко сидеть у камина да ухаживать за розами, но ты свое сделал, принес Фонду много пользы, и вот – свидетельство его благодарности», – сказал тогда Фанг Чжао, сощурив и без того узкие щелочки глаз.
– Я не умею рассказывать, Антония, ты ведь знаешь. Был среди нас чудный парень, навигатор Рене, даже стихи писал. Вот этот бы рассказал…
«Давай выкатывайся! – явно хотел крикнуть тогда Фанг Чжао.
– Скажи спасибо, что посчитали это производственной травмой, а то получил бы ты фигу! Мы не обязаны содержать придурков, понятно?»
– А этот Рене еще летает?
– Да, на днях я встретил его фамилию в газете.
От молний небо пошло трещинами, вот-вот лопнет вконец, словно черная кожа, натянутая на барабан исполина. Если выйдешь под дождь, попадешь в круговерть, вода поглотит тебя, как когда-то Джека – сначала нос, испуганные глаза, кончики ушей – и все. Ветер нагло лезет во все щели, свистит и воет, будто это уже не дом, а рог, в который дует исполин. И надо же этой хрупкой Розалине с ее желтой козявкой тащить за собой столько воды и ветра и еще этого трубящего исполина. Как только это у них получается?… А так она добрая, черт подери, да еще жизнерадостная, ноги, как у кузнечика, и улыбка ласковая, как небо, прямо кажется, что все мужчины, сколько их есть, любят ее и шепчут ей на ухо слова нежности. Раньше она тайком целовалась с Альфредом, ложилась на траву там, за кустами, и подзывала его, манила, расстегивала куртку, чтобы крепче прижаться к нему и целовала, будто в последний раз – неистово, исступленно; а потом их как-то застала Антония, устроила истерику, наговорила миллион нелепостей, но это история давнишняя, чего уж теперь вспоминать. Сейчас он только издали машет ей рукой, и Розалина тоже машет ему издали («Чао, Альфред, до следующей среды»), и это встречное движение воздуха – не шифрованное послание, а просто знак того, что они живы, как живы и их желания. Однако в среду, в полдень, Антония неизменно стоит у широкого окна гостиной, спрятавшись за портьерой – она не выносит расхлябанности, она вся – олицетворение строгости. «Чао, Альфред, до следующей среды» – и жизнь на ножках кузнечика уходит к любви всех мужчин, которые есть на свете, и которые будут шептать ей на ухо ласковые слова.
Господин Секретарь,
Вам, наверное, покажется, что я преувеличиваю. Особенно если Вы не сочтете за труд ознакомиться со справкой, лежащей в моем личном деле. Там написано, что я неизлечимо болен, что у меня «глубокая регрессия мозга». Но я болен столь же тяжело, как и Вы, как и все остальные единицы заплывшей жиром человеческой массы. Наша болезнь – самовлюбленность и пресыщенность.
Что же такое сейчас – человечество, господин Секретарь? Это гигантская колония супербактерий, осуществляющая лишь одну функцию – метаболизм. Она поглощает, перерабатывает, извергает. Она ест, переваривает – и выделяет. В круговороте биомассы она играет роль перерабатывающей машины с незначительным коэффициентом полезного действия, которой в награду полагается подкожный жир.
Еще одно назначение этой массы – самовоспроизводство, создание СЕБЕПОДОБНЫХ.
Вам, должно быть, известен закон биологического насыщения; когда популяция, занимающая определенную экологическую нишу, чрезмерно разрастается, отдельные индивиды уже не могут развиваться свободно. И приходит время роковых событий. Это время настало, господин Секретарь.
Вероятно, Вы упрекнете меня в стремлении к обобщениям, тогда как во многих странах ситуация иная. Но в моей Америке все именно так, а ведь Вы несете ответственность и за Америку, не правда ли?