Страница 87 из 108
2. «Вчера, на вьюге, средь жемчужной…»
Вчера, на вьюге, средь жемчужной Снежинок радостной возни, С улыбкой нежной и недужной Со мною рядом он возник. Все та же русская дорога Ухабами вздымала даль. Ямщик над клячей злился: «Трогай!» И взвизгивали провода. Метели пьяная охапка В ногах крутилась колесом. Его барашковая шапка, Чуть сдвинутая на висок. Перчатки, поступь, голос, облик — Всё, всё как прежде, как всегда. И только взор лучами облил, Каких я в жизни не видал. Обычное рукопожатье, Литературный разговор. «Опять предательствуют братья И критики стрекочут вздор». Лудили острые пылинки Околыш шапки в серебро. «Ну, как понравились поминки?» «Могила славе нашей впрок». «Ты знаешь, переводит турок Мамед Эмин твои стихи». — «Да, но у нас литература Еще в плену годов глухих». «Но знаешь ты, что зреют зерна, Тобой посеянные в нас, И песней новой и просторной В стихах провеяла весна?» «Всегда ты прытким оптимистом Был…» Вихрем взвизгнула метель. И он прислушался лучисто, Что спела вьюжная свирель. И недопетых песен гнетом Болезненно нагрузнул лоб. А в голос бури, к снежным нотам, Звучанье солнца протекло. Полночный вихрь в лицо летел нам, Но пламя чудилось за ним. К кремлевским подошли мы стенам, К могилам мертвых ледяным. Он шапку снял. «Прощай. Пора мне». Сжег губы братский поцелуй. И за высоким черным камнем Укрылся в снеговую мглу. И тотчас от реки зарею, Ручьями, солнцем, синевой Забунтовало под горою Весны внезапной торжество. И поднялось, и налетело Счастливей звезд, страшнее сна, Как будто дух свой, песню, тело Всё отдал он, любимый, нам. 1923, МоскваБорису Верхоустинскому
Ушел. И песня недопета. И улыбаешься в земле Улыбкой мудрою скелета Сгоревших грез седой золе. И мучит мозг воспоминанье: «Кресты». Угрюмый каземат. Ключа в большом замке бряцанье И рядом ты, нежданный брат. Ты в триста восемьдесят пятой, Я по соседству был в шестой. Но пламя юности распятой Тюрьму взрывало красотой. Всю ночь сквозь стенку разговоры С кувшином-рупором в руке, Под шаг тюремщика нескорый, Под взором каменным в глазке. Потом проклятою дорожкой Прогулка будто на цепи. Два слова, брошенных сторожко, И очи — как цветы в степи. Ты был бездумный и веселый, Как звон весеннего дождя, И маловишерские села Тебя любили, как вождя. Барахтались мы вместе в лапах Литературных пауков И Волхова мятежный запах Ловили вместе буйством слов. Бывало, вместе голодали И вместе пели за вином… Как безнадежны эти дали, Где ты пустым окован сном! Какая боль, что в этом счастье, В грозе восторга, в песне сил, В творящем нашем советвластье Ты далеко в лесу могил. <1920>Николаю Гумилеву
На львов в агатной Абиссинии, На немцев в каиновой войне Ты шел, глаза холодно-синие, Всегда вперед, и в зной и в снег. В Китай стремился, в Полинезию, Тигрицу-жизнь хватал живьем. Но обескровливал поэзию Стальным рассудка лезвием. Любой пленялся авантюрою, Салонный быт едва терпел. Но над несбыточной цезурою Математически корпел. Тесня полет Пегаса русого, Был трезвым даже в забытье И разрывал в пустынях Брюсова Камеи древние Готье. К вершине шел и рай указывал, Где первозданный жил Адам, — Но под обложкой лупоглазого Журнала петербургских дам. Когда же в городе огромнутом Всечеловеческий встал бунт, — Скитался по холодным комнатам, Бурча, что хлеба только фунт. И ничего под гневным заревом Не уловил, не уследил. Лишь о возмездье поговаривал, Да перевод переводил. И стал, слепец, врагом восстания. Спокойно смерть к себе позвал. В мозгу синела Океания И пела белая Москва. Конец поэмы недочисленной Узнал ли ты в стенах глухих? Что понял в гибели бессмысленной? Какие вымыслил стихи? О, как же мог твой чистый пламенник В песках погаснуть золотых? Ты не узнал живого знамени С Парнасской мертвой высоты. 1921