Страница 73 из 80
Эта страсть давала иногда неожиданные результаты. В голодное преднэповское время к Ивану Алексеевичу пришел могильщик с Семеновского кладбища и предложил писать стихотворные эпитафии. «Жить будешь хорошо», — приговаривал он.
В другой раз литература спасла Ивана Алексеевича. Он переводил латышского поэта Яниса Райниса. В революционные годы к нему явились с ордером на обыск и арест — он же был домовладельцем. Одному из чекистов, латышу, попала в руки книга Яниса Райниса, которую перевел хозяин дома… Пока остальные продолжали что-то искать, этот латыш всю ночь проговорил с Иваном Алексеевичем о поэзии. И того не арестовали. Райнис заступился!
Иван Алексеевич не был большим поэтом. Но доброта, обаяние и чистая любовь к литературе привлекали к нему. Он был человеком удивительным. Я читала письма к нему писателей и поражалась, как каждый из них сбрасывал с себя что-то наружное, слишком заметное, может быть, отчасти «надеваемое» напоказ и поворачивался к этому чудесному, тихому человеку своей самой простой человеческой стороной. Леонид Андреев сбрасывал театральность, сохраняя изумительное чувство юмора. Бунин оставлял свою умную злость. Видно было, что все его очень любили. Иван Алексеевич был членом творческих сред Телешева, даже казначеем этих сред.
В 1930 году Ивана Алексеевича не стало. Скоро умерла и Ирина Павловна. Биография Ивана Алексеевича — это совсем уже другая история. И, конечно, он этой биографии стоит. Ее почти полностью написал Женя. После Жениной смерти я подправила текст, немного обработала его и читала в Академии художеств в Петербурге на ежегодном вечере, посвященном Тарасу Шевченко, одним из первых переводчиков которого был Иван Алексеевич. Ее напечатали потом на украинском языке в журнале «Родяньске литературознавство».
Вся Женина юность связана с тем домиком на Соколиной горе. Он рассказывал, что часто ходил в Народный дом. Там устраивали танцы, вечеринки, кто-то пел, бывало весело. Однажды он вернулся домой довольно скоро. Его спросили:
— Что так рано? Там что — ничего не было, что ли?
— Да нет, был какой-то лысый, что-то болтал. Неинтересно.
А это Ленин выступал. Женя потом любил рассказывать, что видел живого Ленина, только не стал его слушать.
Я успела застать еще в живых Жениного брата — Сережу, старше его на четыре года. Таких людей я больше не встречала — они были лишены всякого зла. Главным в них была полная неспособность сделать или сказать кому-нибудь что-нибудь плохое.
Наверное, в те времена, когда по морям ходили парусники, где-то бывали небольшие мирные гавани, может, небольшие городки. И четырнадцать лет нашей жизни с Женей стали такой мирной светлой пристанью в моей жизни. Господь послал мне их, чтобы я отдохнула.
В самом начале наших отношений я видела странный сон: в большом деревянном корыте я мыла маленького, примерно полуторагодовалого ребенка. Это был Женя, я его купала в теплой воде и под рукой чувствовала круглую головку. А он смотрел на меня такими знакомыми мне глазами. Как ни странно, но что-то от этого сна присутствовало в нашей жизни все годы.
Женя был талантливым инженером-конструктором, до ареста работал в ЦАГИ. Потом, отбыв срок в Воркуте, остался работать там. Я приезжала туда, поэтому у меня была большая серия работ, посвященных Воркуте. Ее купили на моей персональной выставке. Не знаю, где эти работы сейчас. Дай Бог, чтобы сохранились в каком-нибудь провинциальном музее.
Вернуться в Москву просто так Женя не мог. Это было возможно, только оформив брак, что мы и сделали. Только таким образом Женя смог снова оказаться в Москве, где он родился. Москва была городом всей его жизни. Он стал работать в Институте синтеза белков, который мы шутя называли «Синтез-белок». Потом он вышел на пенсию, продолжал писать свои короткие оригинальные рассказы. Все они хранятся у меня.
На лето мы уезжали в Карпаты, на Нерингу. В Карпатах несколько лет подряд чудесно жили с тремя подросшими сыновьями моей лагерной подруги Оли, о которой я уже рассказывала. Все мальчики рисовали, и мы вместе ходили на этюды, а Женя делал слайды — он был прекрасным фотографом. Очень много ходили по горам, где из ущелий поднимались облака, похожие на странные живые существа. Это было время удивительного покоя. Отношения со всеми окружающими были прекрасными. Однажды нас пригласили на гуцульскую свадьбу. Она была очень необычна. Сначала очень красивая юная невеста с подружками — все в национальных костюмах — ходили к тем, кого уважали, чтобы лично пригласить на свадьбу. Так пришли и к нам. Свадьба началась так. Жениха и невесту благословляли специально выбранные мужчины от имени живых матери невесты и отца жениха, от имени «мамці с там того світу и тату с там того світу», а также от имени всех присутствующих. Благословляли специально испеченными огромными караваями белого хлеба. Еще перед благословением невеста с подругами убирала невысокую только что срубленную елочку пестрыми лентами. Свадебное шествие отправилось к деревянному храму, находившемуся километрах в двух от места, где справлялась свадьба. Впереди всех несли языческую елочку, ее же первой внесли в храм. За елочкой в храм вошли дружки и подружки, и все остальное шествие. На улице, перед дверью, остались только жених и невеста. К ним вышел священник и громко спросил, добровольно ли они венчаются и не давал ли кто-либо из них слово кому-то другому. Получив от жениха и невесты ответы, подтверждающие их чистоту и честность, священник взял их за руки и повел к алтарю.
В Москве мы жили хотя и очень стесненно материально, но счастливо душевно.
Хочу еще рассказать о некоторых событиях того времени — их забывать не следует. Несколько лет подряд мы с Женей в пасхальную ночь ездили к Новодевичьему монастырю. Именно к монастырю: внутрь храма попасть было невозможно, он был полон прихожан и закрывался очень рано, мы вместе с толпой людей приезжали постоять внутри стен монастыря. Действующей тогда была церковь Успения Пресвятой Богородицы, которая с трапезной; в большом белом Смоленском соборе находился музей. У ворот около стен стояла конная милиция, в воротах — милиционер. Время от времени то ли он отодвигался, то ли толпа сдвигала его, но туда внутрь удавалось прорваться с мчащейся толпой. Однажды меня сшибли, и Женя как-то ухитрился выхватить меня из-под ног бегущих. Внутри картина была такая: все пространство старого кладбища битком забито людьми. Впереди стояла цепь комсомольцев-дружинников, не подпускавших близко к церкви верующих, но пропускавших «своих». Эти «свои» еще размещались группами среди толпы. В 12 часов выходил крестный ход и шел с пением вокруг храма. Впереди ехал конный милиционер, потом торжественно выступал пеший, а уже после него на расстоянии шли духовенство, хор и прихожане. Расставленные в толпе группы комсомольцев со свистом и улюлюканьем поднимали на плечи своих растрепанных визжащих девок, и в крестный ход летели камни. В этой бесовщине мы, верующие, зажигали свечи и, стоя с зажженными свечами, пели: «Христос воскресе из мертвых…»
Надо еще сказать, что где-то в 30-е годы правительство решило снести Новодевичье кладбище и сделать там «зону отдыха». Уже ходила горькая шутка — «Кладбище культуры и отдыха». Почему-то это не состоялось, но большая часть могил, в том числе могила матери Александра Викторовича Коваленского, была снесена и, насколько я помню, были снесены все кресты. Кстати, крест на могиле Владимира Соловьева восстановлен недавно обществом «Радонеж».
Та бесовщина, которая творилась в святом месте в пасхальную ночь, происходила в конце 60-х — начале 70-х годов. Верхом на обескрещенных надгробиях, на деревьях и на оградах сидели, вопили и свистели бесноватые. После, пережив несколько таких заутрень, мы с Женей просто не могли заставить себя туда ездить и в пасхальную ночь шли к маленькому храму апостола Филиппа в Филипповском переулке на Арбате. Выстоять всю службу в переполненном храме уже не было физических сил, а действующие храмы Москвы были переполнены все.