Страница 14 из 24
7
Чем знаменателен сороковой день после смерти и почему его отмечают, Лариса представляла себе очень смутно, но знала, что так принято делать. Первой спросила Анна Яновна – не спросила даже, а полуутвердительно как-то обронила, словно напомнила: «Сороковины, Лорочка, скоро…». В середине ноября Лариса столкнулась на кладбище с Тоней, Ириной сестрой, и та сразу тоже заговорила про сороковины:
– Это если от семнадцатого октября…
– Похороны двадцать первого были, – поправила Лариса.
– При чем тут похороны?.. Считают от того дня, когда преставился.
Не успев стереть возмущение с лица, Тоня перекрестилась и увлеченно продолжала:
– В октябре сколько дней, тридцать один? Ну да; тогда выходит, что двадцать пятого. Всего ничего осталось, неделя. Народу много придет?
Спохватившись, Лариса торопливо пригласила и назвала адрес. Тоня кивнула. На вопрос об Ирине чуть нахмурилась:
– Придет, конечно. А если воскресенье, то внучку ждать будет, к ней внучка по воскресеньям ходит. Передам обязательно.
Что-то смутно припомнилось о внучке, из-за которой Ира не пошла на поминки. Спросила осторожно:
– Это дочкина или сына девочка?
– Дочкина, – кивнула Тоня, – и такая же черненькая. Сын-то – помнишь Левочку? – блондин. Твоему сколько сейчас?
Они подошли к могиле. Песок потемнел от дождя и немного осел. Теперь, без венков и букетов, могила похожа была на обыкновенную, только маленькую, грядку наподобие тех, что рядами тянутся у них в Ботаническом саду. В глубине холодной мокрой земли лежал Герман, но об этом думать было нельзя.
Тоня привычно хлопотала у могилы, разравнивая песок, – только теперь Лариса увидела у нее в руках маленькие грабли, – хлопотала и говорила то, что говорят давно не встречавшиеся люди:
– Двадцать пять лет, подумать только, я же его вот таким крохой помню… Ничего, скоро женится, так у самого крохи будут, Бог даст. Наш как женился, так…
Как странно, подумала Лариса, почти не вслушиваясь в высокий, звонкий Тонин голос: люди спрашивают о чем-то только для того, чтобы рассказывать о себе, нисколько не интересуясь, нужно ли тебе это. Эти слова: «как странно» – были последними словами Германа. Так и не узнать уже никогда, что ему показалось странным в последние секунды жизни.
– …через год, – Тоня заботливо отряхнула грабли, – раньше нельзя, потому что земля должна просесть. А через год можешь ставить, я тебе скажу, где у них мастерская – мы там для родителей надгробие заказывали. Конечно, надо сверху дать, – она выразительно потерла средний и большой пальцы, – но зато и сделают как надо.
Лариса с признательностью кивнула. На прошлой неделе она старательно убрала последние цветы, мертвые и мокрые. Мысль о надгробии ей в голову не приходила, да и никакие мысли вообще – нельзя же считать мыслью безмолвное отчаянное восклицание: Герман, Герман!..
– Какая темень, подумай, а ведь только пятый час.
Тоня остановилась за воротами кладбища, застегнула верхнюю пуговицу пальто; наконец, попрощались.
Домой Лариса возвращалась пешком. После Тониного напористого, энергичного голоса ей казалось, что, несмотря на уличный шум, вокруг необыкновенно тихо, и эту тишину хотелось продлить. Дома тоже ждала тишина – Карлушка приходил поздно, но то была тишина другая: глухая, закрытая, и Ларисе часто казалось, что нарушить ее может что-то зловещее, вроде летучей мыши. Тоскливая эта тревога не проходила.
– Это потому, Лорочка, что вы не выплакались, – объяснила Анна Яновна. – Плакать надо, тогда легче станет, а то изведетесь вконец. Бог даст, после сороковин полегчает.
Легче всего было на работе. Она вдыхала влажное тепло оранжереи, надевала халат. Ей удавалось довольно легко справляться с самыми капризными тропическими цветами. Вот и сейчас, пересаживая амазонскую лилию, она сбросила грубые перчатки и осторожно высвободила корень. С трудом верилось, что из невзрачных кривых луковок рождаются нежные цветы необыкновенной, теплой какой-то белизны. На табличке старательным почерком студента-ботаника было написано: «Амазонская лилия. Eucharis Grandiflora». Лариса не запоминала их названий – ни русских, ни тем более латинских, но пальцы сохраняли память о тех, которые она пересаживала. Руки отмоются, а что кожа грубеет, так разве сравнить с тем, как было в Сибири? И никаких перчаток; откуда же. Ночами не спала от боли, руки трескались и кровоточили. Герман у кого-то раздобыл медвежье сало, только им и спасалась.
Осторожно, чтобы не оголить корни, переносила очередной цветок в свежую землю. Рыхлые комья держались на корнях – или, наоборот, корни не хотели расставаться с ними; день ото дня приближались непонятные сороковины, и вот настало двадцать пятое ноября.
Какой там «народ», откуда бы ему взяться? Первой пришла Анна Яновна и говорила почему-то вполголоса, словно в квартире кто-то спал. Настя, в зимнем пальто и вязаной шапочке, позвонила в дверь, разделась и сразу начала помогать Ларисе, быстро снуя между кухней и столовой. Что оказалось очень кстати: сегодня все валилось из рук. Спасибо, Настя тихонько подсказывала: «Вилки… Хрен, наверное, к ветчине надо. И хлеб, хлеб забыли. Давайте, я порежу; где у вас доска?»
Все нашлось: и хрен, и горчица; и стол был полностью накрыт, когда появилась Тоня со строгим, соответствующим дню лицом, – и как-то после ее прихода стало ясно, что все в сборе и можно садиться за стол.
Несмотря на скорбный день, все охотно накладывали на тарелки еду, и Карл – единственный мужчина – протянул руку к бутылке с вином, когда в дверь позвонили.
– Сестра пришла, – кивнула Тоня.
Сестра? Что за сестра? Ах, да: Ирина.
Лариса заторопилась в прихожую.
Нет, не Ирина.
Отец с матерью приехали прямо с вокзала, а главное, совершенно неожиданно: на похоронах их не было, хотя Карлушка дал телеграмму.
Несколько минут суеты, пока они топали в прихожей, стряхивая тяжелый мокрый снег, помогли Ларисе скрыть замешательство. Отец вынул из пиджачного кармана тоненькую расческу и старательно навел пробор на чуть влажных седых волосах, пригладил усы. Сложенным носовым платком промокнул лицо, и только тут Лариса заметила, что он рассматривает в зеркале не столько себя, сколько людей за столом. Лицо его оживилось, заблестели глубоко сидящие глаза и даже складки вокруг рта не казались уже такими стариковскими. Мать тоже придвинулась к зеркалу, но смотрела только на себя; обвела рот помадой, что делала только по праздникам, и не глядя протянула к мужу руку за расческой. Он, также не глядя, протянул ей расческу, и мать коснулась волос, в чем никакой надобности не было, потому что волосы остались почти такими же густыми и пышными, как в молодости. Это примиряло ее с пухловатым, нездорового цвета лицом.
– Что ж, думаю, Лара не сказала ничего, ведь сегодня сороковой день, – заговорила мать, входя первой.
– Это я тебе напомнил, – огрызнулся отец, и Лариса испугалась, что вот-вот разгорится привычная перепалка.
– Мои родители, – только собралась представить она, как отец решительно вышел вперед и направился прямо к Тоне:
– Павел, – наклонил голову и с неожиданной галантностью поцеловал протянутую руку. Любезно поклонился Анне Яновне и тоже поцеловал руку. Мать кивнула: «Аглая; очень приятно» и села за стол. Никто из них, казалось, не обратил внимания на Настю, словно естественно было, что какая-то незнакомая девушка хлопочет у стола.
– Это Настя, – Карлу показалось, что он никогда не говорил так громко. – Мы дружим.
Павел поцеловал обе Настиных руки, сопровождая каждый поцелуй словами «очень приятно»; Аглая радостно заулыбалась.
От уютного тепла после улицы оба принялись энергично жевать, как делали уже все собравшиеся. Застолье шло своим ходом. Позвякивали рюмки, плыли над столом, меняясь местами, передаваемые закуски, бойчее и оживленней звучали реплики. Анна Яновна внимательно слушала Тоню и согласно кивала, отчего крохотные сережки, похожие на две красные смородинки, качались и поблескивали. С другой стороны сидел Павел и тоже пытался завладеть Тониным вниманием, то и дело повторяя: «Мы с вами виделись раньше, вот Аглаю спросите», – и поворачивался к жене. Та отвечала невнимательно, пристально и, как ей казалось, незаметно разглядывая девушку. Настя, в новом джемпере, тихонько переговаривалась с Карлом, но к разговорам прислушивалась. Откуда и выяснилось, что авторитетная Тоня приходится родней Карлушкиному отцу. Она говорила о каком-то Коле: «А ты, Карл, помнишь дядю Колю?» – и, не дожидаясь ответа, махнула безнадежно рукой. Тоня называла много других имен, чаще других упоминая сестру Ирину, которая должна была прийти, но не придет, потому что работает во вторую смену; опять сыпала именами, потом замолкала ненадолго, чтобы перевести дыхание, и внезапно перескакивала к рассказу о невестке – то ли своей, то ли чьей-то еще, Настя не поняла. Разбираться в чужих родственниках – безнадежное дело, все равно что расчесывать колтун: его просто надо вырезать и выбросить, как она выкинет из памяти всех этих Коль, Ирин, невесток и кого она там еще перечисляла. Однако Тоню все, кроме Карла, слушали с интересом и сочувственно кивали.