Страница 5 из 30
Хозяйка подозрительно покосилась на мужа и ссыльного. Однако сивухи в кружках давно и след простыл. Вздохнула Пелагея, безнадежно махнула рукой и вновь уселась на лавку.
— Ты, паря, стал-быть… — Филат весело дернул углом рта. — Дровишек наколоть подсобишь? опосля жрачки?
— Подсоблю.
— Ну, вот и лады…
В дровяном сарае Филат, воткнув в колоду топор, щербатый, как Филатова ухмылка, глумливо хохотнул. Извлек из-под накинутого поверх рубахи дубленого кожуха знакомую бутыль.
Где и прятал-то, родимую? Души ведь в мужичонке на алтын с полушкой!
— Мы хучь в арестантских ротах и не парились, но тоже кой-чего могем! — осклабился хозяин. — Я и сухарей призаначил, солонинки чуток… Ну што, паря, за конец твоей каторги, за жисть вольную, новую!
«Да уж, вольную! Вольнее некуда… ходи, чалый, ходи кругом, куда повод пустит!..»
Из посуды в сарае у Филата, запасливого насчет всего, что касалось выпивки, нашлась пара туесков из заскорузлой бересты. Выпили, захрустели сухарями. В сарае было холодно — не в пример холодней, чем в избе; в щели то и дело врывался колючий ветер, озоровал по углам, задувал снежную пыль.
— Топором помашу. Согреюсь. Да и твоя пусть слышит: работаем.
— Помаши, помаши! — охотно согласился хозяин.
Поначалу топор едва не вырвался из рук, — запястья отозвались плохим, стеклянным хрустом! — так что Филат даже отшатнулся в испуге.
— Чего балуешь, паря?! Зашибешь ить, варначина!
Ты не ответил; ухватил топор покрепче. Вскоре дело пошло на лад. Когда на лбу наконец выступила испарина, в углу сарая уже высилась изрядная горка свеженаколотых дров. Филат тем временем, похоже, успел оприходовать новый туесок сивухи — по крайней мере, раскраснелся он не хуже тебя самого, хоть и не взмахнул топором ни разу.
«На киче за такое западло враз шнифт своротят», — равнодушно подумал ты. И сам поморщился. Ботать по квэнье — дело нехитрое, если ты в законе, по острогам иначе и не сложится. А вот думать… думать по-другому надо. По-разному. Иначе враз где-нибудь подловят. Пора отвыкать. Ты, морэ, теперь честный ссыльный, а не гнилой острожник, год-два, и вовсе, глядишь, в крестьянский разряд переведут; вокруг люди вольные, говорят не так, как на той же киче. Хотя, отвыкай — не отвыкай, все едино: год-другой (это ежели повезет!) — и загнешься, вместо разряда крестьянского…
— Взопрел, паря? Ну, дык накатим еще по одной! Эх, жисть наша пропащая…
По одной, так по одной.
За жисть пропащую.
— …За што ж тебя по этапу-то, паря?
Хотелось отмолчаться — о таком болтать, что огонь хватать! — но Филат не отставал. Крепкий до хмеля оказался мужичонка; кого другого уже б с ног свалило, а этот — зарумянился только, да язык чуть заплетаться стал.
— Коня свел, — неохотно ответил ты.
— А-а, дык ты коний вор! — почему-то обрадовался хозяин.
— Лошадник, — поправил ты, отвернувшись, но Филат не обратил на это внимания.
— А у меня, един свищ, коня нету! — тут же поспешил он разъяснить свою радость. — Вот кабы ты душегубцем оказался, или, стал-быть, еще што учинил…
— Там, где живешь — не гадь, — процедил ты сквозь зубы.
Филат на некоторое время заткнулся, явно пытаясь переварить услышанное. В голове уже изрядно шумело, зато перестала наконец ныть спина, и руки стали почти прежними. Конечно, это ненадолго, но… мэ матыем, мэ матыем, ромалэ, лэ ли, да дэвлалэ… захмелел я, захмелел — ай, братцы, боже мой!..
Ты молча разлил в туески остатки сивухи.
— Дык ить ежели коньего вора поймают, паря, то властям не сдают. Сами забивают, всем миром…
— И меня забивали — да не забили. А вот подельщика моего… Выпей, Филат, за упокой души.
— Отчего ж не выпить-то, паря? Хучь во здравие, хучь за упокой! Это мы завсегда… Эх, матушка, хороша! А правду бают, кубыть у коньих воров ребра двойные, так сразу и не перешибешь?!
— Правду.
— А вот и шавишь, паря! Не бывает у человеков двойных ребер! И все-то ты шавишь, все дым гонишь: отродясь коньих воров по каторгам не гоняли, ежели не мажьего семени… а, ну да, ты ж и есть… еще по маленькой? У Сохачихи в долг, а?..
Если внимательно, до рези под веками, заглянуть в глаза Филату Луковке, то можно увидеть:
…июнь.
В пятнистой тени орешника бесится лайка-двухлетка. Распугивает птиц, закручивает пыль веселыми смерчиками; бьет лапой жука-рогача и сама же отпрыгивает в притворном ужасе. По стволам, не обращая внимания на собаку, струятся муравьи: мелкие, скучные. Солнце падает сверху косыми полотнищами; пахнет измятой травой.
Потом лайка садится и долго воет, как над покойником.
Больше — ничего.
…Среди ночи ты проснулся от настойчивого грюканья в дверь, от пьяных голосов, слышавшихся снаружи. Хозяин, по всему видать, вставать не спешил, и ты, сам не зная зачем, сунулся в сени, к дверям, отодвинул засов… И едва успел шарахнуться в сторону: перед самым носом в стену гулко бухнуло суковатое полено.
Снаружи радостно заржали.
— Ну што, Луковка, али нам не рад?
— Зенки протри, Митяй! То ж варнак ссылочный! Филата ты б черта коряжного достучался!
— Ы-ых… — разочарованно. — Ну то жихорь с ним…
Зашибло ли полено «варнака ссылочного», или нет, никого не интересовало.
— Дурак ты, паря! — сипло сообщили с печи. — Другой раз не суйся. Даром што ребра двойные — башка ить не железная! Отшибут. У нас парни такие… любят это дело. Пошутковать, стал-быть…
«А ведь не спал он, — подумал ты, укладываясь обратно на лавку. — Мог бы и предупредить, чтоб не открывал. Небось, и сам это дело любит. Пошутковать, стал-быть. Похоже, в остроге — и то жизнь подороже стоит, чем у этих… лесовиков…»
IV. РАШКА-КНЯГИНЯ или ЭХ, ЛЕШИХА МОЯ…
На работе человеческой нет их, и с прочими людьми не подвергаются ударам…
А ночью — Княгиня, ты помнишь?! — тебя посетил кошмар.
Старый, знакомый.
Десятки, сотни шандалов, канделябров, свечных розеток из старого серебра — и всюду истомой тает нежный воск, всплывая по предсмертному воплю фитиля, отдаваясь огню со страстью и негой безнадежности.
С открытой верхней галереи захлебываются гобои, гнусаво плачет фагот, скрипки искупают все грехи мира, опираясь из последних сил на мрачное плечо контрабаса — вальс мсье Огюста Бернулли, последнего властителя душ, кружит головы, кружит тела… о, раз-два-три, раз-два-три, и неважно, что вальс лишь недавно утратил постыдный титул пляски развратников, совершенно неважно, потому что скрипки… и гобой… и шелест, шуршание шелка — чш-ш-ш, не мешайте…
Рядом — князь Хотинский, блестящий гусар. Ментик вполплеча, синие чакчиры, доломан сплошь расшит золотом; и над всем этим — русый кок, завитой щипцами умелого парикмахера, погибель барышень из провинции. Он что-то говорит, этот лихой красавец и дуэлист, известный всему Хенингскому герцогству, и дальше, много дальше… да, он говорит, но ты сейчас не слышишь слов.
— Милая Эльза…
И все.
Только скрипки, и гобои, и метель сумасшедшего вальса.
Не плачь, Рашка, не надо плакать, Княгиня моя, пускай даже и во сне…
Ты ведь чувствуешь: вон она, твоя подельщица, Елена Запольская, Ленка-Ферт, твоя Девятка Бубен — вон, подле юного бездельника в превосходно сшитом фраке. Она здесь, неподалеку, и договор ваш, скрепленный общей болью, еще в силе, как будет он в силе… нет, не на веки вечные, так не бывает меж людей, но до конца срока — он не за горами, но еще тянется, длится, и Сила смеется в тебе тихим всплеском весенней капели.
Эй, гусары и драгуны, их сиятельства и их высочества, все, кто ни есть — смотрите на меня и на нее, на краль бубновых! что видите?! что знаете?! А увидите вы то, чего хочу я! узнаете то, чего мне заблагорассудится, примете моль за яркого махаона, влюбитесь без смысла, забудете без сожаления, и завтра спросят вас: «С кем танцевали, кавалер?» — а вы и не вспомните.