Страница 10 из 30
— Уразумел, батя…
Двоих новоприбывших вроде бы и не заметили.
Вроде бы.
Вошли, кивнув обществу, скинули армячишки на замызганный пол, сели ближе к огню. Ин ладно, пущай их сидят. Потеснимся; на нары не лезут, и то славно. С понятием людишки. Даже головы, обритые по-каторжному, вопросов не вызвали.
Пока.
Успеется, ночь длинная.
Пусть спасибо скажут, что собак отозвали, дали порог перешагнуть.
— Дык гляди, Тимошка: пока ты объездчика в пороги с камнем, он тебя из ельника пулей… Замириться бы вам, што ли?
— Ты, махоря, гри, да думай! Мне?! замириться? с гадюкой сей?!
— Не беленись, Тимофей, худой мир лучше доброй ссоры!
Было видно, не вглядываясь, слышно, не вслушиваясь: лихой Тимошка из тех, кто лишь на людях горласт. Мелкий, худосочный, лицо клювасто по-петушиному, под левым глазом синяя жилка вовсю бьется. Охотник важно надувался, отчего становился похожим на детскую забавку, красный леденчик на палочке; взвизгивал снегом под лыжей, норовя доказать свой гонор, заставить всех увериться — он, Тимофей-лосятник, грозен да непреклонен, поперек дороги и не думай!
Получалось плохо.
Общество подначивало да хмыкало в рукава.
Наконец Тимошка понял, что его разыгрывают, и обиженно умолк.
— Эй, беглый! — тот лосятник, что предлагал Тимошке замириться с объездчиком, перевел мутный взгляд на молчаливого Друца. — Што ж ты по февральскому сузему бежать вздумал? Да еще без припасу: ни харчей, ни ружьишка, одну бабу за собой тянешь? Женка али так, баловство?
Ты молча слушала, как Пиковый Валет потягивается, прежде чем ответить, как хрустит у него даже не спина — все тело хрустит, будто у отжившей свое елки-сухостойки.
Сочувствия не было.
Сама такая.
— Не беглый я, дядя. Ссыльный, на поселении. Обоих в Кус-Крендель определили; сейчас вот к уряднику ходили, отметиться…
Женка ты ему, не женка, — об этом Друц благоразумно умолчал.
— Шавит, махоря, — уверенно определил с верхних нар Тимошка, не способный долго молчать-обижаться. — По роже варнацкой вижу: шавит и не подавится. Как есть беглый. Братцы, вяжи обоих, за поимку денег дадут!
Предложение Тимошки было встречено общим равнодушием. Да и сам-то он отнюдь не спешил лезть вниз, вязать «беглых».
Так сказал, для разговору.
Мутноглазый лосятник (по всему видать, старший в ватаге) покопался в бороде; выдернул волос, прикусил желтыми, лошадиными зубами.
— Спать пора, — рассудил он. — К завтрему рано подыматься. А вы…
Он строго посмотрел на тебя, Княгиня, почему-то именно на тебя, и ты сразу поняла: мутноглазый знает. И по какой статье срок давили, и что вприкуску имели, и кто здесь Дама, а кто — Валет.
Умен оказался; зорок.
Не чета дураку Тимошке.
— А вы вот чего… Ворожить вздумаете — стрелю. Крест святой, стрелю. И в сугробе закопаю; без панихиды. Уразумели?
Ты молча кивнула.
Помнишь, Княгиня? — тебе тогда даже стало интересно: а не начать ли «ворожить»?! Как встарь; без оглядки. И пусть мутноглазый посмотрит: как легче умирать магу в законе, после каторжной отсидки — от его смешной пули или от своей родной доли?!
Интерес мелькнул и угас.
Сны бродили в дыму, обходя тебя десятой дорогой.
Ты так и спала: без снов.
Ушли лосятники затемно.
Шумно, деловито; по-быстрому.
Спустя полчаса поднялся и Друц. Долго кряхтел, хрустел телом; матерился полушепотом, вставляя чудные ромские слова. Ты слушала, купаясь в дреме — да, Рашка, ты слушала, стараясь не позволить себе войти в смысл незнакомой речи. Слишком дорогая покупка вышла бы; проще у самого Валета спросить, проще, да не надобно.
Спи.
Есть еще время.
— Пойду дровишек расстараюсь…
Хлопнула дверь. С обидой взвизгнул снег под тяжелыми шагами; минута — и шаги затихли в отдалении. Ты знала: такое с Друцем бывает. Найдет предлог, утащится куда-нибудь и станет в небо смотреть. В темное, светлое, затянутое тучами или подмигивающее желтым глазом солнца… ему небо нужно, Дуфуне Друц-Вишневскому. Хоть иногда. Позарез. Такая ему планида по жизни вышла…
Ты знала, потому что сама была такой.
Ну, почти такой.
Спи.
Слышишь? — визг снежный, шаги… опять хлопает дверь.
— Давай, дура-баба, подвинься!.. сделаемся по-быстрому…
Чужие, жесткие руки наскоро ощупали. Исчезли. Что, Княгиня, разучилась дергаться впустую? — разучилась. Не пошевелилась даже. Только позволила дреме удрать в угол, да ресницами чуток шевельнула. Чтоб видеть. Вон он, Тимошка-охотник, болтун пропащий: тулуп на нары, подпер дверь поленом, губы облизал, и опять к тебе.
Сел рядом.
Не торопится, хотя и говорил: по-быстрому, дескать.
— Я, дура-баба, ватаге слегонца нашавил: забыл, мол, кисет! Догоню, мол… Ну давай, скидывай, что там у тебя — не самому ж мне морочиться?! Я — мужик справный, благодарить потом будешь… Давай, давай, вижу же, что не спишь!
Стало смешно. Небось, первый парень на деревне. Как пройдет с гармошкой, в малиновой рубахе — девки рядами валятся, молодки ночами плачут! И здесь орел: мимо не прошел, вернулся, осчастливить старушечку…
— Ты што, прикидываться вздумала? Аль ворожишь? Так ты это дело брось, вашему брату-ссылочному, из мажьего семени, тихо жить надобно! — иначе аминь, и концы в воду! Ну давай, не тяни!
Рука сунулась под одежку, в тепло; нащупала, сдавила грудь.
Отпустила.
— Гляди-ка: титька совсем девчачья! Молодцом!
А может, и впрямь дать дураку? Он ведь так и просидит, дожидаючись, чтоб сама… силой брать не приучен, что ли? Выходит, что не приучен. Не доводилось силой. Когда у тебя в последний раз стоящий мужик был, Княгиня? — что, и не вспомнить? Или просто вспоминать не хочется? сама ведь была — то мужиком, то бабой, то сразу всеми… А здесь парень первый сорт, не снимая лыж, лосиху облюбит!
То, что поначалу было смешно, стало противно. До горькой слюны; до холодка в паху.
— Пошел вон, мразь, — сказала ты и отвернулась.
Тишина.
Небось, переваривает; небось, от изумления аж взопрел.
— Што?! да я тебя, падина! да я!..
Упал сверху; опрокинул на спину, придавил неожиданно тяжелым телом. Завозился, обрывая крючки.
— Ага! ага, вона где…
Вспомнилась Марфа-Посадница, пугало барачное. Вот так же, во вторую ночь: навалилась сверху, обслюнявила, сдавила горло… Вот так же. И сейчас будет, как тогда, после чего Бубновой Даме под уважительный шепоток товарок: «Княгиня!..» выделили наутро место в углу, подальше от дверных щелей с вечными сквозняками.
Скучно.
А может, все-таки…
Нет.
— Ага! ну, дура-ба… ах-хха!
Колено попало туда, куда нужно. В самый сок. Задохнулся, Тимошка-гармошка? скрючился весенней гадюкой? больно ухарю Тимошке? Потерпи, сейчас еще больнее будет.
Я права?
Права.
Даже ладонь отбила.
— Х-хы!.. ну… ну… мужика! по яйцам?! в рожу?! падина валежная! Ведьма!
Уже встала.
Уже хотела отойти в сторонку: дать отдышаться и проводить добрым словом. Уже… не вышло. Откуда-то накатило: обида, ярость, злоба — все вперемешку.
Обдало лютым, чужим бешенством.
Рухнула сверху, как он сам минуту назад; нащупала костистую глотку, вцепилась без ума.
— Мужик? ты — мужик?! Я таких, как ты… я…
Слова обжигали рот.
Что кричала, чем плевалась в посиневшее лицо — не помнила.
Очнулась в снегу.
Как вышла? когда? зачем повалилась в сугроб, плача навзрыд и не стесняясь собственной слабости? кто знает?!
Ты знаешь, глупая Рашка?
Нет, ты не знаешь.
Если взять его за уши, охотника Тимоху Драчева, если, не отпуская, заглянуть на самое донышко его чухонских, припухших глаз, то можно увидеть:
…река.
Сбегают кручи на отмель, словно девки голышом к воде несутся. Ишь, бесстыжие! курчавятся стыдно порослью багульника! розовеют боками в закатных лучах! в подмышках-впадинах трава пучками! замуж пора!.. А вон и девки. Настоящие, взаправдашние; купаются. Брызги — радугой. Визг — до неба.