Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 51 из 54

Он взялся это исполнять и месяца три исполнял очень хорошо, но потом вдруг не выдержал и показал такую фантазию, как будто и не давал никакого зарока.

Летом раз заехала к дяде, по дороге в свое имение, губернаторша с сыном, мальчиком лет одиннадцати, очень избалованным и непослушным. Мы пошли в фруктовый сад, и там этот гость оборвал какую-то редкостную сливу, плоды которой были у дяди на счету. Мы испугались его поступка и дали себе клятву во всем запираться и ничего не сказывать. Дядя вечером пошел в сад и увидал, что слива оборвана. Он рассердился, позвал Садовникова сына, мальчика Костю, и стал его спрашивать: кто оборвал сливу? Костя не знал, и на него упало подозрение, что эту сливу оборвал он и теперь запирается. Его за это велели высечь крыжовником, а он испугался и сказал, что будто в самом деле он съел сливы. Тогда его все-таки высекли. А мы знали, кто оборвал, но ничего не говорили, чтобы не нарушать клятву и не пристыдить своего гостя, но к вечеру некоторых из нас это стало невыносимо мучить, и когда мы начали укладываться спать, то я не стерпел и сказал Ивану Яковлевичу, что Костю наказали напрасно, – что он не вор, а вор вот кто, а мы все дали клятву его скрыть.

Иван Яковлевич вдруг побледнел и вскрикнул:

– Как – клятву?! Как вы смели клясться? Разве вы не христиане?! Кто вам позволил чем-нибудь клясться? Видите, сколько от этого зла вышло, и теперь я уйду от вас.

Мы еще больше встревожились и стали его упрашивать, но он твердил:

– Нет, я уйду, я непременно уйду, и не сам уйду, а меня выгонят, и это будет хорошо… Это будет к лучшему.

Так все говорил, а сам плакал и потом вдруг приложил лоб к оконному стеклу, вздохнул и побежал из комнаты.

Куда и зачем побежал – мы не могли догадаться и долго ждали его возвращения, но потом так и уснули, не дождавшись, чтоб он назад пришел; а утром, когда старая девушка Василиса Матвеевна принесла нам свежее белье, мы узнали, что Иван Яковлевич к нам и совсем не воротится, потому что он сошел с ума.

Боже мой!.. Мы так и обомлели… Бедный, добрый Иван Яковлевич сошел с ума!.. Это все мы виноваты. Но что же он такое сделал?

– А он явился в бесчеловечном виде к господам и сделал фантазию, и ему за это отказано.

Фантазия состояла в том, что, взволнованный нашим двойным злочинством, Коза сошел вниз, в гостиную, и, «имея в лице вид бесчеловечный», подошел к губернаторше и сказал ей совершенно спокойным «бесчеловечным голосом»:

– У вашего сына дурное сердце: он сделал поступок, за который бедного мальчика высекли и заставили налгать на себя… Ваш несчастный сын имел силу это стерпеть, да еще научил других клясться, чего Иисус Христос никому не позволил и просил никогда не делать. Мне жаль вашего темного, непросвещенного сына. Помогите ему открыть глаза, увидать свет и исправиться, а то из него выйдет дурной человек, который умертвит свой дух и может много других испортить.

С губернаторшею сделалось дурно, и она зашлась в истерике.

Страшно рассерженный происшедшею сценою, дядя вытолкнул Козу за двери и сейчас же велел запереть его в конторе, а сегодня его велено уже отправить на мужицкой подводе в Орел.

Мы за него обиделись и сказали:

– Для чего же это «на мужичьей подводе»?

– А то на чем же? – отвечала Василиса.

– Можно было в тележке, в которой на почту ездят.

– Ну как же! Еще ему чего? В этой тележке попа святую воду петь возят… Для чего же его, глупого немца, держать в одной чести с батюшкой? Батюшка за наши грехи в алтаре молится, а его довольно бы еще и не на подводе, а на навознице вывезти.

– И за что вы его так не любите?

– За то, что он дурак и вральмен.

– Он никогда не врет, а всегда правду говорит.

– А вот это-то совсем и не нужно! Что такое его правда? Правда тоже хорошо, да не по всякую минуту и не ко всякому с нею лезть. Он сам для себя свою правду и твори, а другим свой закон на чужой кадык не накидывай. У нас свой-то закон еще гораздо много пополней ихнего, мы если и солжем, так у нас сколько угодно и отмолиться можно: у нас и угодники есть, и страстотерпцы, и мученики, и Прасковеи. Ему за нас встревать нечего. Зато ему и показали, где Бог и где порог.





– Как же это показывают?

– Где Бог-то?

– Да.

– А поставят человека к двери лицом да сзади дадут хорошенько по затылку шлык, а он тогда должен в подворотню шмыг.

– И это, по-вашему, значит – показать человеку, «где Бог»?

– Да. Вон пошел, вот и всё!

– Так, значит, и ему показали, «где Бог»?

– Ну уж как-никак, а показали, «где Бог», и всё тут.

– Что же, он его увидит и… пожалуй, будет рад, что его прогнали.

– Ну уж это пусть его радуется, как ему нравится, нам его жалеть нечего.

Мне было очень жалко Ивана Яковлевича, а сын француза Люи, маленький Альвин, еще более о нем разжалобился. Он пришел к нам в комнату весь в слезах и стал звать меня, чтобы вместе убежать через крестьянские конопляники за околицу и там спрятаться в коноплях, пока повезут Ивана Яковлевича на подводе, и мы подводу остановим и с ним простимся. Мы так и сделали – побежали и спрятались, но подвода очень долго не ехала. Оказалось, что Иван Яковлевич пожалел мужика, который был наряжен его везти, и уволил его от этой повинности, а сам пошел пешком. На нем был его зеленый фрак и серая мантилья из казинета*, а в руках у него мотался очень маленький сверток с бельем и синий тиковый зонтик. Коза шел не только спокойно, но как бы торжественно, а лицо его было даже весело и выражало удовольствие. Увидав нас, он остановился и воскликнул:

– Прекрасно, дети! Прекрасно! О, сколько для меня есть радости в одну эту минуту! – И он раскрыл для объятий руки, а на глазах его заблистали слезы.

Мы бросились к нему и тоже заплакали, повторяя: «Простите нас, простите!» А в чем мы просили прощения – мы и сами того не могли определить, но он помог нам понять и сказал:

– Вы дурно сделали, что не берегли свою свободу и позволили себе клясться: поклявшись, вы уже перестали быть свободны, вы стали невольниками вашей клятвы… Да, вы уже не имели свободы говорить правду, и вот через это бедного мальчика сочли вором и высекли. Могло быть, что его на всю жизнь могли считать вором и… может быть, он тогда бы и сделался вором. Надо было это разорить… И я разорил… Надо было бунтовать, и я бунтовал… (Иван Яковлевич стал горячиться.) Я иначе не мог… во мне дух взбунтовался… проснулся к жизни дух… свободный дух от всякой клятвы. и я пошел… я говорил… я стер… я опроверг клятву… не должно клясться… Без клятвы будь правдив… Вот что нужно… нигде и ни перед кем не лги… не лги ни словом, ни лицом!.. Не бойся никого! Что писано в прописи, чтобы кого-то бояться, – это все вздор есть! Иисус Христос больше значит, чем пропись… о, я думаю, что Он больше значит! Как вы думаете, кто больше?

– Христос больше.

– Ну конечно, Христос больше, а Он сказал: «Никого не бойтесь». Он победил страх… Страх – пустяки… Нет страха!.. Даже я!.. Я победил страх! Я его прогнал вон… И вы гоните его вон!.. И он уйдет… Где он здесь? Его здесь нет. Здесь трое нас, и кто между нас?.. А!.. Кто? Страх? Нет, не страх, а наш Христос! Он с нами. Что?.. Вы это видите ли?.. Вы это чувствуете ли?.. Вы это понимаете ли?

Мы не знали, что ему отвечать, но мы «понимали», что мы «чувствуем» что-то самое прекрасное, и так и сказали.

Коза возрадовался и заговорил:

– Вот это и есть то, что надо, и дай Бог, чтобы вы никогда об этом не позабыли. Для этого одного стоит всегда быть правдивым во всех случаях жизни. Чистая совесть где хотите покажет Бога, а ложь где хотите удалит от Бога. Никого не бойтесь и ни для чего не лгите.

– О да, да! – отвечали мы. – Мы вперед не будем ни лгать, ни клясться, но как нам загладить то зло, которое мы сделали?

– Загладить… загладить может только один Бог. Заглаждать – это не наше дело. Любите Костю и напоминайте другим, что он не виноват, что он оклеветал себя от страха.