Страница 1 из 39
Павел Шестаков
Самозванец
Вот уже четыре века подряд рубежные годы очередного столетия становятся судьбоносными для России. Три революции в нынешнем, нашествие двунадесяти языков в прошлом, петровские борения в восемнадцатом и, наконец, веком раньше — Смута определяли жизнь страны на многие десятки лет.
Подобного значения события неисчерпаемы как для историка, так и для литератора, ибо воплощают усилия миллионов. Однако, если ученого больше притягивает сумма усилий, результат и общие закономерности происходящего, то писателя чаще привлекают слагаемые, деятельность и судьбы определенных людей. Часто они парадоксальны, так как история, видимо, не склонна покровительствовать лучшим, тем, кто выходит на ее сцену, побуждаемый благом. Охотнее она опекает носителей зла. Что же это, рок? Скорее, объективная неизбежность. Ведь если негодяи не испытывают нравственных помех, их противникам приходится постоянно соотносить цель с допустимыми для ее достижения средствами. В результате характер входит в фатальное противоречие с обстоятельствами. Впрочем, говорят, что характер и есть судьба.
Самораскрытие личности в фокусе общественного катаклизма всегда захватывает, но ученый, увлеченный частным, рискует уклониться от главной цели — исследования процесса, не заметить за деревьями леса. Напротив, для литератора лес — деревья прежде всего, а потом уже «зеленый массив». Можно сказать, что дело историка обозреть лес с вертолета, писатель же стремится пройти его пешком, извилистыми тропами человеческих судеб.
Чтобы попасть в наш «массив», придется отправиться в самое начало XVII века, в густой, мало еще потревоженный людьми лес, по чащобам которого третий день пробираются четверо путников. Среди них тот, чей путь придется проследить особо.
Человек этот хорошо известен в нашей истории. Правда, под разными именами. Но какое бы ни называлось, неизменно рядом возникало слово «самозванец».
Есть смысл вдуматься в это слово, как и в сопредельные с ним.
Удаляясь от истоков, слова с течением времени «в привычку входят», теряя первоначальный, коренной смысл. Но то, что заложено при рождении, тлеет под пластами лет и внезапно вспыхивает, дождавшись своего часа. Сотни раз повторяя слово «больница», мало кто замечает его корень, пока печальные обстоятельства не заставляют осознать изначальную суть, прямую связь между словом и болью.
Смысл слова «самозванец» почти на поверхности. Это человек, который сам призвал или позвал себя на поприще, ему заказанное. В Древней Руси — а может быть, и сейчас? — подобная самодеятельность была не в чести. Даже незваного гостя сравнивали с врагом-татарином, да так, что гость оказывался хуже. Общественное мнение относилось к самозванцам с подозрением, и слово обрело осуждающий оттенок, хотя прямой его смысл и не содержит ничего предосудительного.
Еще более неприязненно для нашего уха слово «авантюрист». Часто в прошлом оно сопрягалось и с самозванством. Екатерина II называла княжну Тараканову авантюрьерой. Современный словарь толкует слово «авантюра» как приключение, рискованное начинание, дело, предпринятое без учета реальных сил и условий, отчего и обреченное на провал. Между тем восходящее к латыни французское «аван» означает просто «впереди». Авангардом, как известно, мы с уважением называем передовые части армии, с авангардизмом миримся, но авантюризм осуждаем. И все-таки в основе его — начинание, пусть и рискованное, но прежде всего начинание.
И, наконец, третье слово. Старинно русское, однако понятное сейчас меньше, чем иностранного происхождения — авантюрист. В официальных бумагах ту же Тараканову называли «всклепавшая на себя». Невольно вспоминается жаргонно-блатное «ну ты, не клепай!» Словарь разъясняет это слово так: «в простореч. — оговаривать кого-либо». Значит, всклепавшая на себя — оговорившая себя? Оклеветавшая? Не совсем. Снимем еще один слой, приблизимся к истоку. «Клепало: устар. — язык колокола». Из глубины веков теперь доносится не лживый шепот оговора, но набатный зов.
Три разных слова выбраны не случайно, они перекликаются в судьбе человека, позвавшего себя на рискованное и, как оказалось, безнадежное, обреченное на смерть начинание. Позвавшего громко, набатно. Именно так прозвучал в мае 1591 года в Угличе колокол, возвестивший о смерти младшего сына Ивана Грозного, царевича Дмитрия. Но до смерти царя Дмитрия оставалось еще ровно семнадцать лет, одних из самых драматичных в русской истории. И много раз за эти годы пронесется по Руси звон колоколов, радостных и тревожных.
Опустим, однако, пока первые десять лет, что прошли со дня угличского набата, и вернемся в лесную чащу. Миновали лета с 7099-го по 7109-е. Невольно хочется следовать этому старому летоисчислению. Ведь в нем не просто исторический колорит, оно отражает психологию людей, мыслящих категориями незыблемыми, изначальными, от сотворения мира! Ныне мы сдвинули эту точку отсчета далеко назад, в сущности в неопределенность, но как вести повседневный календарный счет на миллионы и миллиарды! Вот и стали отсчитывать от рождения не мира, а одного лишь человека, причем в обе стороны: от рождества Христова до бесконечности и от его же рождения до последнего дня собственной жизни. И хотя не сразу подсчитаешь, сколько же лет прожили Цезарь или Октавиан, привычка к новому счету укоренилась, и поэтому будем придерживаться более понятной нынешней хронологии.
Итак, год от сотворения мира 7110-й, он же от рождества Христова 1602-й. Снова весна. Но теперь не на Волге, в Угличе, а в стороне прямо противоположной, в юго-западной украйне — окраине Руси, на Десне, в самом южном из трех русских Новых городов, не в Великом, не в Нижнем, а в Северском Новгороде.
Сейчас это милый, окутанный романтикой маленький городок в черниговской глубинке. В начале XVII века — важный пограничный узел. С одной стороны, постоянно враждебная Речь Посполитая, польское государство, по привычке еще называемая русскими людьми Литвой. С другой — крымцы, ханство, пережившее Золотую Орду, Казань, Астрахань и Кучума, ныне дерзкий и опасный сателлит и форпост Оттоманской Порты. Между исламским миром и христианскими державами расположились ни на что не похожие воинские сообщества людей, не смирившихся с панским и боярским ярмом, — запорожское и донское казачества, то ли неуправляемые вассалы Польши и России, то ли разбойничьи гнезда в Диком поле.
Жить в таком окружении, разумеется, крайне опасно, и не зря земля эта получила у современников мрачноватое название «прежепогибшей украйны».
Конечно, там, где бренность временного земного существования столь очевидна, люди склонны держаться поближе к богу, находя приют и защиту в стенах монастырей, укрепленных островков, символов вечного в бушующем море беспощадной суетности. Один из них, Спасскую обитель в Новгороде-Северском, только что и покинули наши лесные путники. Они и сами лица духовные — монах-клирощанин, плешивый толстый поп и молодой дьякон, рыжеватый блондин с родинкой на лице и немного странным, вызывающим неосознанную тревогу, умным, но угрюмым взглядом.
Приняли путников в монастыре, как положено, гостеприимно, накормили, предоставили ночлег, предложили лошадей и провожатого-отрока — сопроводить до Путивля, куда, по словам духовных братьев, держат они свой путь.
Братья отправились с благодарностью, а заботливый хозяин-архимандрит зашел в оставленную келью, не позабыли ли гости чего из скромных пожитков?
Нет, не забыли.
Но на столе записка. Она, конечно, оставлена молодым блондином, потому что спутники его мало похожи на грамотеев.
Архимандрит подносит бумагу к глазам.
Верить ли им!
Вот строчки, которые он читает и перечитывает:
«Я, царевич Димитрий, сын Иоаннов, и не забуду твоей ласки, когда сяду на престол отца моего».