Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 67



— Не верю глазам.

Глазам в самом деле не верится.

На донских волнах покачивается лодка. На руле барышня в белом. А на веслах двое в серых мундирах, в фуражках с красными околышами.

— Да ведь это немцы, господа!

Здесь! За полторы тысячи верст от фатерлянда.

— Сволочи! — плюет за борт один из офицеров.

— Как неприятно все-таки, — говорит другой, более миролюбивый.

— Большевики, предатели, пустили.

— И все-таки лучше эти, чем сами большевики, — замечает резонно толстый штабс-капитан.

— Так кто же они — союзники или победители?! — восклицает какой-то молодой подпоручик.

Все молчат.

Пароход причаливает.

На берегу немецкие часовые. Офицер в светло-серой, почти голубой форме, прищурившись, рассматривает сквозь монокль раненых, грязных, заросших, униженных русских. Часовые стоят скованно, видно, не знают, как вести себя.

Обоюдное гнетущее молчание.

Скорей бы в Новочеркасск. Там немцев нет, остановились в Ростове, который входил некогда в Екатеринославскую губернию, и потому на него претендует союзник кайзера бывший русский генерал, ныне украинский гетман Скоропадский. А офицеры на палубе за единую, неделимую, великую…

Но какая же великая, если барышня в лодке с немцами?..

Значит, победители, а не союзники…

«Победители! — вспоминает Барановский. — Сейчас сами под ярмом. А „союзники“? Французишки крикливые, британцы, ослепленные манией величия. Не простится им, не простится. Еще возродимся и мы, и немцы, и тогда вместе на европейскую жадную гниль, и один порядок от варягов до греков…»

Мысли гонят сон. Хочется на воздух из тесной комнаты.

Он выходит.

Ночь была душная, но небо, которое к утру, может быть, сорвется грозовым потоком, пока еще не затянуло тучами, мириады светил покрывали его, и ничто не мешало им будоражить на земле и разум, и плоть человеческую.

У чугунной узорчатой ограды клинического сквера маячила женская фигура.

— Господин товарищ, вас не мучит одиночество?

Барановский замедлил невольно шаг, и она сразу это уловила в темноте, подошла.

— Вдвоем интереснее, правда?

Его покоробило неуместное слово «интереснее», но он уже так долго один, и призыв нашел отклик.

«Сколько же можно мудрствовать в одиночестве? Может быть, короткое рандеву успокоит нервы?..»

— А ты… скучаешь?

— Женщине всегда скучно без мужчины.

— Мне тоже.

— Пойдемте со мной.

— Куда?

— Я у хозяйки квартирую. У меня чисто.

— Пошли, — решился он.

Он не видит ее лица, да оно и не интересует его, замечает только, что женщина еще молода, и еще ему кажется, что голос этот он где-то слышал. Но не более.

Жилье оказалось рядом, за клиникой, дом с наружной деревянной лестницей, по которой нужно подняться на второй этаж.

— Держитесь за меня, тут одна ступенька поломанная.

Перила тоже шатаются, но они поднялись благополучно.

— Теперь колидорчиком и вот сюда. А там хозяйка напротив. Она спит давно.

Но говорит женщина шепотом.

Он вошел в темную комнату и остановился в смущении, которое всегда испытывал, покупая женщину.

— Свет зажечь?

— Не надо.

Кажется, она довольна. Все-таки другие времена и не стоит привлекать лишнего внимания.

— Вот, койка тут.

Она быстро сбросила покрывало, чуть взбила подушку.

«Где я слышал этот голос?»

Глаза привыкают к темноте, и Барановский видит контур ее вскинутых рук, потом руки опускаются, сбрасывая юбку, и становится видна вся фигура, не осложненная одеждой. Да, она не стара, но уже располнела, и при свете наверняка много теряет. Но зачем ему все это сейчас? Он никогда не был соблазнителем или «ценителем», женщина всегда нужна была ему как женщина и только.

— Ну, что ж ты? — спрашивает она.

Он рывком освобождает поясной ремень.

И вот рядом.

Она дышит прерывисто, и это волнует, но запах…

— Слушай, ты потная.

— Да ведь жарко. Хочешь, помоюсь: У меня таз в углу.

Прикрыв глаза, он слышит плеск воды.

— Вот и я.

— Ложись.

Он сказал это, но возбужденное жаркой ночью желание ушло, исчезло, едва он уловил запах пота. Он был брезглив, и это всегда мешало ему, но он не мог ничего с собой поделать.



А она легла и тут же прижалась в ожидании.

Он провел ладонью по мягкому телу, но ничего не испытал.

— Знаешь, я, наверно, зря пришел.

— Да что ты…

— Я дам тебе деньги. Не бойся.

— Погоди, — схватила она его за руку, увидев, что он хочет подняться.

— Чего ж ждать…

— Вы, мужчины, нервные сейчас, после войны. Подожди. Я тебе помогу.

Это прозвучало унизительно. Но он не хотел грубить.

Она скользнула руками по его груди сверху вниз.

— Не нужно. Я же сказал, что заплачу. Разве тебе это нужно?

— Нужно.

Голос, до сих пор мягкий, просительный, зазвучал жадно, требовательно. И тут он вспомнил, где его слышал.

Маленькая станция. Только что отбитый у красных эшелон. И штабс-капитан Федоров говорит растерянно:

— Барановский! Там творится безобразие. Нельзя допустить. Хотят убить пленную женщину.

— Что за женщина?

— Пойдемте, прошу вас.

Они идут по перрону. Федоров объясняет на ходу:

— Большевистская сестра. Правда, держит себя вызывающе. Заявляет, что убежденная коммунистка. Наши ее заколоть хотят. А тут еще какая-то мегера подстрекает.

У товарного вагона с большой сдвинутой дверью караул едва сдерживал напиравших солдат.

— Чего на нее смотреть… мать ее…

— На штык ее, ребята!

Вокруг довольно много молчаливых зрителей, стоят, ждут, что будет.

— Стойте! — крикнул Федоров: — Она военнопленная и женщина.

Те, что лезли, замедлились. И тут из толпы женщина-доброволец в солдатской шинели крикнула громко:

— Вот и хорошо, что женщина.

Курносый унтер-офицер спросил, откликаясь:;

— А чо с ней сделать, Дуська?

— Чо? Не знаешь чо? Становись в очередь и все… до смерти; пока не сдохнет. Вот чо!

— Го-го-го!

Кто хохотал, кто-то сплюнул.

— Р-разойдись! — рявкнул Барановский.

Его распоряжение выполнили. Только та, в шинели, бросила, уходя;

— Эх, мужики… И с бабой-то справиться не могут!

И еще раз он ее видел, когда военный суд приговорил эту женщину к телесному наказанию за незаконное ношение офицерских погон.

— Погоди!

— Ну что ты все — погоди да постой? — проговорила она недовольно.

— Постой.

Барановский потянулся рукой к пиджаку, который повесил на стул, и достал из кармана спички.

Вспыхнул маленький огонек.

— Я помню тебя.

— Может, и видал. А что?

— Тебя… пороли?

Спичка погасла, потому что она дунула на нее.

— Ну и что? Было. Мало ли что с кем было.

— Я видел.

— Интересно глазеть было?

— А тебе… больно?..

— Вот привязался! Да не больно. Он с пониманием порол. Не зверь же. Один раз только. Напослед, хамлюга…

И это Барановский помнил. Как не удержался, захлестнуло темное, и подошел, чтобы посмотреть, стыдясь себя…

— А тебе стыдно было?

— Чего стыдно… Меня бьют, да я ж еще и стыдиться должна? Да и чего? Я в рубашке была.

Да, в длинной, ниже колен, и широкой, скрывавшей тело рубашке. И заметно было, что казак, проводивший экзекуцию, не свирепствует. Но вот для последнего удара он поднял руку повыше и задержал ее на мгновение.

— А это на добрую память, господи благослови!

Плеть свистнула пулей, и полотняная ткань треснула, как по шву, ровной, тотчас же окрасившейся кровью полосой.

Она взвизгнула животно, и этот утробный короткий вопль, обозначающий конец жестокого и непристойного зрелища, разрядил атмосферу. Напряженно дышавшая толпа разразилась хохотом, но Барановский не смеялся. Он презирал себя за то, что пришел и смотрел.

— А тот, казачья харя, дурак, — вспомнила женщина с давней обидой. — Показал свое нутро, разбойник. Нашел, где лихость показывать. Ну, вам же и хуже…