Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 67



— А Самойлович? Он тоже хочет мне добра?.

— Почему вы спросили о Самойловиче?

— Недавно мы говорили с ним и не поняли друг друга. Вот вам и кровь. Нет, в кровь я не верю, как вы не верите в мировую революцию. Я верю в братство людей и в классовую борьбу.

— Как можно совместить братство и борьбу?

— По законам диалектики. Это наука.

— Мне чужда наука, оправдывающая вражду.

Что он мог ответить Гросману? Еще в детстве Наум не понимал, почему всемогущий бог разделил людей между своими пророками и они, поклоняясь кто Христу, кто Моисею, кто Магомету, так охотно поднимают руку друг на друга. Потом он увидел, что от вражды не защищены ни стан единоверцев, ни даже сердца родных. Он сам убедился в этом, когда ушел в революцию, не оправдав надежд семьи. Его дед выстаивал с лотком на улице под солнцем и снегом, отец был уважаемым бухгалтером, а сына прочили в солидные коммерсанты. Маркс открыл ему глаза, и темный мир вражды и бедствий оказался вдруг ярко высвечен всепроникающим светом единственно верной теории.

Но для Гросмана светил другой маяк.

— Тысячи сынов нашего немногочисленного народа уже сложили головы в этой вражде, которую вы называете классовой борьбой. Неужели вы не видите, что наш народ не может позволить себе такие жертвы?

— Это жертвы всего человечества.

— Я не могу думать обо всем человечестве, — повысил голос Гросман. — Меня волнует судьба только одного народа, давшего мне жизнь.

Они остановились. Один высокий, в пенсне, другой приземистый, в очках. Остановились посреди улицы, и тени их. — длинная и короткая — угрожающе сдвинулись.

— Доктор! Видит ваш бог, как я благодарен вам за моего мальчика. Но не смейте так говорить! Неужели к другому ребенку вы пришли бы с другим сердцем! Ведь вы врач!..

— Да! И никто еще не сказал мне, что я плохой врач. Но сейчас речь не о моей профессии. Я о вас говорю, Наум.

— Я революционер. Я интернационалист, доктор.

— Как вы слепы, Наум, как вы слепы! Мне жаль вас. Вы еще горько поплатитесь за то, что таскали каштаны из огня для чужих…

— Ну, достаточно, Юлий Борисович.

— Я только просил вас поберечь себя.

— За счет революционного долга? За счет снисходительности к классовому врагу? За счет попустительства кровососу Самойловичу, который всегда, кстати, прекрасно ладил с уголовным миром.

— Вот теперь вы ближе к пониманию, — сказал Гросман.

— А-а! — в негодовании воскликнул Наум. — Так вот кто мне угрожает!

— Бог с вами! Бог с вами, Наум, — замахал доктор короткими руками. — Самойлович религиозный человек. Он не сделает плохого единоверцу. Я говорил только о бандитах.

— Ах, Юлий Борисович, — вздохнул Наум, — ну, какой он мне единоверец! Он мой классовый враг, и он это понимает лучше вас.

Они уже подошли к небольшому каменному особняку, приобретенному доктором перед войной у разбогатевшего грека-негоцианта. Высеченные в камне мужчины и женщины в туниках разыгрывали на стене сцену из «Илиады». В руках у них были мечи и чаши. Луна четко высвечивала барельеф.

— Время рассудит нас, Наум. Если вы победите, я закажу другой сюжет. Вместо колесниц — тачанки, вместо мечей — буденновские шашки. А кубки придется заменить солдатскими кружками. Это будет ваш эпос. А пока желаю вам всего доброго.

Он хотел смягчить остроту спора.

— До свидания, доктор. Не нужно выбивать шашки. Будет другая жизнь и другие символы.

Наум возвращался с мыслью о сыне. Было больно, что он не может уделить ему больше времени, и радостно, что мальчик выздоравливает, что сейчас он увидит его, поцелует потный горячий лобик, и, может быть, ребенок улыбнется во сне.

Он не успел поцеловать сына, но спас ему жизнь.

Правда, он никогда не узнал, что Сажень взял с собой три гранаты, чтобы швырнуть их одну за другой в окно его комнаты, где душной ночью, невозможно было закрыть плотные ставни.

Сажень вошел в тень напротив дома и, слившись со стеной, продел палец в кольцо первой лимонки. Секунды оставались до броска, когда он увидел приближающегося человека и сразу же узнал его в ярком лунном свете. Он не мог ошибиться, потому что хорошо помнил по централу, да и по местной тюрьме, где они вместе со многими шагали вереницей, друг за другом, по квадратному двору на положенных прогулках.

Осторожно Сажень высвободил палец из кольца. Он был доволен, потому что, считая себя мстителем, не хотел крови посторонних людей, кто бы ни оказался в комнате. Покарать следовало только приговоренного, и сама судьба пошла ему навстречу. Опустив гранату в карман, Сажень взялся за рукоять «смит-вессона». Ему нравился этот тяжелый револьвер крупного калибра…

— Миндлин!



Голос резко вырвал Наума из радостных дум.

Рука рванулась к нагану, но задержалась. Подумал: если хотят убить, уже бы выстрелили…

Сажень по-прежнему стоял в темноте, и Наум его узнать не мог.

— Кто вы?

— Товарищ по борьбе. Которую вы предали.

— Что вам нужно?

Он все-таки дотянулся до нагана, но было уже поздно.

— Твоей смерти, изменник!

Жена не спала. Она слышала. Бросилась к окну и сначала увидела, как из черной тени сверкнул огонь. Наум сделал шаг вперед. Она еще успела подумать: не попал! Но трудно было промахнуться, стреляя с нескольких шагов в хорошо освещенного человека. Наум умирал быстро — две-три секунды. Падая, он был уже мертв.

Сажень слышал отчаянный крик жены. Но это его не тронуло. Его совесть была чиста. Он быстро сделал несколько шагов и свернул в подворотню проходного двора. Вышел на соседнюю улицу, завернул за угол и через несколько минут без стука отворил незапертую дверь.

Двое, сидевшие в неосвещенной комнате, поднялись навстречу.

— Как?

— Привел в исполнение.

На Саженя навалился приступ кашля.

В темноте забулькало.

— Возьми.

В протянутую руку сунули стакан. Глуша кашель, Сажень выпил водку большими глотками. Взял горбушку, натертую чесноком, откусил.

— Теперь они будут знать…

Еще разлили, и Бессмертный из темноты сказал весело:

— Со святыми упокой Рабиновича с женой!

Барановский сидел на клеенчатой больничной кушетке в крошечной комнатушке, которую занимал при медицинском факультете.

Кроме него, в комнате было еще двое — Софи и Юрий Муравьев.

— Юра, мне кажется, прошлый раз, на набережной, мы расстались с чувством некоторого недоверия, и я очень рад, что сегодня вы без промедления откликнулись на мою просьбу зайти…

Просьбу передал Воздвиженский. Она несколько удивила Юрия, потому что именно подполковник, по мнению Юрия, имел больше оснований к недоверию. Но как бы ни расходились их нынешние взгляды, Барановский оставался для поручика его первым боевым командиром, еще на румынском фронте…

Осенью семнадцатого года их полк отошел с передовой, где наступило затишье, и стоял в Бессарабии.

С каждым днем и часом страна и армия втягивались в революционный водоворот, но здесь было еще сравнительно тихо. Юрию нравилась Бессарабия в золотых, красных, а кое-где и зеленых, почти летних, красках, нравились красивые крестьяне в узорчатых безрукавках, белые хаты, убранные самоткаными коврами. По утрам, раздетый до пояса, выбегал он в сливовый сад, растирал лицо и грудь ледяной колодезной водой и радовался восходящему солнцу, синему небу удивительной чистоты, воздуху, наполняющему тело бодростью.

Юрий отдыхал от орудийной пальбы, от людей в окровавленных бинтах, от глинистых осыпей окопных брустверов, даже от изнурившей, оставшейся за тысячу верст любви отдыхал. Ему было хорошо…

А рядом, у древней церквушки на сельской площади, вооруженные, как на фронте, солдаты в расстегнутых шинелях выкрикивали, столпившись:

— Мир без аннексий и контрибуций!

— Долой войну!

— Смерть буржуазии!

Юрия мало волновали эти сходки. Он ждал Учредительного собрания, которое разрешит все споры и скажет миру свое, русское слово свободы и любви к ближнему.