Страница 6 из 8
Проявляя железную выдержку, он проходил мимо многочисленных ресторанов, не позволяя себе даже взглянуть в их сторону, и, наконец, достиг здания, в которое и вошел. Поднялся на лифте на седьмой этаж, прошагал по вестибюлю, открыл дверь, зашел в контору агентства по найму. Здесь уже томилось десятка два молодых мужчин. Он притулился в каком-то углу, дожидаясь своей очереди на собеседование. Наконец его удостоили сей великой чести, и некая легкомысленная худощавая мадемуазель лет пятидесяти провела с ним собеседование.
— Так, скажите, что вы умеете делать? — поинтересовалась она.
Это его смутило.
— Я умею писать, — ответил он смиренно.
— Вы хотите сказать, у вас хороший почерк? Да? — уточнила перезрелая дева.
— В общем, да, — сказал он. — Но я хотел сказать, что я умею писать.
— Что писать? — спросила мадемуазель с нотками раздражения в голосе.
— Прозу, — скромно ответствовал он.
Последовала пауза. Наконец она полюбопытствовала:
— На машинке печатать умеете?
— Разумеется, — ответил молодой человек.
— Хорошо, — изрекла мадемуазель, — у нас есть ваш адрес; мы свяжемся с вами. Сегодня утром ничего подходящего для вас нет. Совсем ничего.
В другом агентстве все повторилось, но с той разницей, что здесь собеседование проводил напыщенный молодой субъект, который сильно смахивал на борова. Из агентств он направился в большие универмаги: последовало много высокопарности, а с его стороны — унижения, и, наконец, приговор был таков — работы нет. Это его не разочаровало, и, как ни странно, он даже не почувствовал своей личной причастности к этому фарсу. Он, живой молодой человек, нуждается в деньгах для поддержания своей молодой жизни. Как их раздобудешь без работы? А работы как раз-то и не было. Задача представлялась чистой абстракцией, которую он хотел решить раз и навсегда. Теперь он чувствовал облегчение оттого, что с этим делом покончено.
Он ясно представил себе ход своей жизни. За исключением некоторых моментов, жил он небрежно, но сейчас, в последнюю минуту, твердо решил, что в его жизни не место расхлябанности.
Путь в Ассоциацию христианской молодежи, где он воспользовался бумагой и чернилами и приступил к сочинению своего «Прошения», лежал мимо бесчисленных магазинов и ресторанов. Он проработал над сим документом целый час. Потом он стал терять сознание от спертого воздуха и голода. Ему казалось, что он стремительно уплывает от самого себя, и он поспешно покинул здание. В городском парке, что напротив публичной библиотеки, он выпил чуть не литр воды, и силы вернулись к нему. Посреди бульвара, выложенного кирпичом, стоял какой-то старикан, окруженный чайками, голубями и малиновками. Из большого бумажного пакета он доставал пригоршнями хлебные крошки и картинно разбрасывал перед птицами.
У него возникло смутное желание попросить горсть крошек у старика, но он не позволил мыслям даже приблизиться к сознанию; он зашел в публичную библиотеку и целый час читал Пруста, затем, опять почувствовав, что «плывет», выскочил наружу. Он снова попил воды из фонтанчика в парке и пустился в долгий путь домой.
«Я пойду, посплю», — сказал он; а больше нечем заняться. Он теперь понимал, что слишком истощен и ослаб, чтобы заниматься самообманом, будто с ним все в порядке, но его ум еще сохранял гибкость и живость. Словно обособленный орган, мозг настойчиво отпускал неуместные шуточки по поводу его физических страданий. Он добрел до дому после полудня и не медля сварил себе кофе на маленькой газовой горелке. В банке не осталось молока, и полфунта сахару, купленного на прошлой неделе, тоже иссякли. Он пил из чашки обжигающий черный напиток, сидя на кровати и улыбаясь.
Из Ассоциации христианской молодежи он умыкнул дюжину листов писчей бумаги, на которой надеялся дописать свой документ, но теперь сама мысль о писательстве претила ему. Сказать было нечего. Он принялся отполировывать найденную утром монету, и это нелепое действо здорово его позабавило. Никакую другую американскую монету нельзя начистить до такого блеска, кроме пенни. Сколько пенни ему понадобится, чтобы выжить? Может, найдется еще что продать? Он обвел взглядом пустую комнату. Нет. Часы проданы. Книги тоже. Все его великолепные книги. Девять штук за восемьдесят пять центов. Ему было противно и стыдно за то, что он так расстался с книгами. Свой лучший костюм он продал за два доллара, но это нестрашно. Одежда его мало волновала. А вот книги — совсем другое дело! Он гневался на отсутствие уважения к писательскому труду.
Он положил сияющую монету на стол, разглядывая ее с вожделением скряги. «Как мило она улыбается», — сказал он. Не читая, он посмотрел на слова: E Pluribus Unum One Cent United States Of America. На оборотной стороне он увидел Линкольна и слова: In God We Trust Liberty 1923.
Его обволокла сонливость, и он почувствовал, как в кровь просачиваются отвратительное недомогание, тошнота и разложение. Изумленный, стоял он у кровати и думал: делать нечего, только спать. Он уже чувствовал, как уплывает широкими взмахами сквозь разжиженную землю, уплывает прочь, к истокам. Он упал ничком на кровать и сказал себе, что надо хотя бы отдать монету какому-нибудь ребенку. Ребенок способен накупить кучу всякой всячины на один пенни.Затем стремглав, с безупречной грацией юноши на трапеции, он покинул свое тело. На какое-то нескончаемое мгновение он пребывал во всех состояниях сразу: птицей, рыбой, грызуном, рептилией и человеком. Перед ним, мрачный и бескрайний, колыхался океан печатного слова. Город горел. Безобразничала погоняемая толпа. Земля заложила крутой вираж, и, зная это, он сделал так: обратил изможденное лицо к пустому небу — лишился грез, жизни и обрел совершенство.
Семьдесят тысяч ассирийцев
Я не стригся целых сорок дней и сорок ночей и стал похож на всех оставшихся без работы скрипачей. Вы знаете, как это выглядит: гений, дошедший до ручки и готовый вступить в коммунистическую партию. Мы — малоазиатские варвары — народ волосатый. Если мы говорим, что нам нужна стрижка, значит, в самом деле нужна . Я так зарос, что единственная шляпа стала мне мала. (Я пишу серьезный рассказ, быть может, один из самых серьезных в своей жизни. Поэтому я веду себя так легкомысленно. Знатоки Шервуда Андерсона скоро поймут, куда я клоню. Они узнают, что это смех сквозь слезы.) Я — молодой человек, которому нужно постричься. И вот я иду по Третьей-стрит (Сан-Франциско) в училище парикмахеров, чтобы меня постригли за пятнадцать центов.
Третья-стрит, ниже Говарда, это целый район.
Представьте себе трущобный квартал Баури в Нью-Йорке, Мейн-стрит в Лос-Анджелесе, стариков и мальчишек, слоняющихся без работы, покуривающих «Булл дарэм», болтающих о правительстве, в ожидании бог весть чего или просто кого-то. Было августовское утро, понедельник, в парикмахерскую пришло множество бродяг малость освежиться. К японцу, который обслуживал бесплатное кресло, выстроилась очередь из одиннадцати человек. Все остальные кресла были заняты. Я присел и стал ждать. На стороне, как сказал бы Хемингуэй («И восходит солнце», «Прощай, оружие», «Смерть после полудня», «Победитель не получает ничего»), стрижка обошлась бы в два четвертака. У меня же было всего двадцать центов и полпачки табаку «Булл дарэм». Я скатал сигаретку, протянул пачку своему современнику, который, как мне показалось, нуждался в никотине, и затянулся сухим дымком, думая об Америке, ее политике, экономике, духовности. Мой современник оказался пареньком лет шестнадцати. С виду — из Айовы. Он мог бы выглядеть великолепно, как стопроцентный американец, но очень сильно осунулся. Недосыпает, несколько дней не менял одежду, немного не в себе и т.д. Мне очень хотелось узнать его имя. Писатель всегда стремится схватить реальные лица и фигуры.
— Я только что из Салинаса, — сказал Айова. — На салатных полях работы нет. Еду теперь на север, в Портленд, постараюсь устроиться на судно.
Я хотел было поведать ему о своих делах — отвергли рассказ в «Скрибнере», отвергли эссе в «Йель ревью», не хватает на приличные сигареты, стоптанная обувь, старые рубашки — но я опасался, что мои невзгоды покажутся преувеличенными. Писательские тяготы всегда навевают скуку, кажутся немного надуманными. У человека может возникнуть вопрос: «Ну, а кто вообще тебя просит писать?» Так что нужно притворяться, что ты не писатель.