Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 86 из 87



— Анна Полуэктовна, есть у меня идея...

— У вас их много.

— Идея грустная... Не отказаться ли мне от директорского кресла?

— Зачем?

— Пожить на земле хочется.

— Вы здоровьем ведь...

— Боюсь за сердце. Оно разок уже...

— Больно вы сердечно к людям, за подлецов ажно переживаете. Вы хладнокровно...

— Не та натура.

— Огромадная на вас поклажа. Верно: скиньте к чертям собачьим. Пусть молодые командуют. Ситчиков, Нареченис.

— Спасибо, Анна Полуэктовна. С кем ни советуюсь — отговаривают. А я не хочу умирать от должности.

Ох, озорница эта Рымарева! Отвернулась, будто на том лишь сосредоточена, что на противоположном берегу пигалиц рассматривает, а сама спрашивает с подковыркой:

— Наталья-то Васильевна не бросит вас без чина?

— Не должна.

— Бросит, дак ко мне переселитесь. Слаже меня жены не будет. Боюсь токо, на частную пойдете ли?

— Скоро вы получите государственную квартиру. Ежели что, проблема моего переселения облегчится.

— Пожить на земле охото! Да, товарищ представительница!

— Анна Полуэктовна, вы сказали «охото»...

— Грамота у меня аховая: семилетка.

— При вашем остром уме я бы не сетовала на грамотность. Я не об этом. Я тоже уралочкой была. В Железнодольске многие говорят не «охота», а «охото».

— Анна Полуэктовна, вот ведь как бывает. Инне Андреевне надо было приехать из Москвы, чтобы я узнал, что мы с вами земляки.

— А я знала.

— От кого?

— По выговору же.

— Например?

— Слышу, но не объясню. Слышу саратовскую гармошку, татарскую тальянку узнаю. Обсказать че да как — не могу.

— Приятна встреча земляков! До военно-инженерного училища в Ленинграде я не понимал чувства землячества.

— Встретишь кого — навроде родных!

Лещ, брошенный Рымаревой под стену черноземного яра, переворачиваясь с боку на бок, доскакал до кромки берега. Рымарева схватила его, чтобы посадить на кукан, но учуяла исходящий от рыбины резкий запах. Огорченно вскрикнула:

— Батюшки, фу, душный какой! — она поднесла леща к чуть вздернутому носу представительницы, кажущейся неунывно веселой: — Нюхните.

Инна шморгнула носом. Взыскующая строгость была в том, как она повернулась к Касьянову.

— Проверь, Марат, персональное обоняние.

Касьянов взял леща в руки, наклонился, выпустил в реку. Вода понесла его серебряным листом.

— Был аварийный сброс, — пасмурно сказал он Инне. — Паводок да ливни... Залило отстойники и все оттуда выбрало. Позапрошлой весной.

— Тихоня, почитай, обезрыбела, — промолвила Рымарева.. — На луг за щавелем пойдешь, а там середь травы рыбьи скелеты.

— Частью паводок через шлюз перемахнул. Так что лещ... Инна, Инна Андреевна, молодость прекрасна, кроме всего прочего, невиновностью перед природой. Во время войны, голодая, мы с горечью смотрели на наш пруд... Он находился подле города и кормил бы рыбой подавляющее большинство населения, да пуст. Я сам помнил навалы мертвых сомов, сазанов, щук, судаков, уснувших от первых стоков коксохима в тридцать третьем году. Понимаешь, когда я увидел мертвую плотву Тихони, язя, тех же лещей, я испугался. Это на мне. Моя вина. Преступление. Я должен был все предусмотреть. При мне строились отстойники.

— Достаточно самообвинения, Марат Денисович. И что же вы предприняли?

— Поднял вдвое стены бассейнов. За бассейнами сделал у́лово — довольно большое пространство, замкнутое высокими дамбами. Хлынет поток через отстойники — останется в у́лове.

— Но где гарантия, что для стихии у́лово идеальное препятствие?

Касьянов молчал, и построжавшая Инна сказала, что, на ее взгляд, надо строить герметические отстойники с надежностью батискафов и космических кораблей.



Касьянов в угрюмом согласии нагнул свою литиево-белую, сияющую на дневном солнце голову. Он молча отдал Рымаревой черемуховое удилище, тяжелым шагом поднялся по черным ступенькам на яр. Вослед за ним туда стремительно взбежала Инна.

Они попрощались со следившей за покачивающимся поплавком Рымаревой и тронулись уже по тропке на краю обрыва, как она закричала им в спины:

— Доколе производство мчится впереди защиты... — она замолчала, чтобы восстановить иссякнувшее дыхание, а они остановились дослушать, — впереди защиты нас, человеков, ее, матушки нашей, — она кивнула на реку, на ольшаник того берега, на холмы в курчавинках вишенников, — дотолева краху не оберешься.

На базе отдыха Инна и Касьянов поиграли в городки, покатались на цепях, укрепленных на макушке столба, пообедали на веранде, где шаловливые воробьи пили из граненых стаканов на соседнем столе клубничный компот.

Когда вернулись на катер, Касьянов сказал Инне, что они поедут в сады: Ергольский наверняка там.

Кусты малины, смородины, крыжовника. Поверх кустов видны грушевые, яблоневые, сливовые деревья, усыпанные плодами. Они обступили домик Ергольского. С дорожки, посыпанной толченым кирпичом, их взору открывается клумба с гладиолусами и уютно расставленные разноцветные ульи, откуда докатывает пчелиный звон. Моментами пчелиный звон перебивается вращательным погрохатывающим шумом.

Касьянов прислушивается к шуму, тихо вопросительно говорит:

— Никак стиральная машина?

— Ну уж, ну уж. Сбагрил стирку на жену. Постирал бы разок, не смешал бы стиральную машину с другим агрегатом.

Касьянов стучит в дверь.

Карусель звуков продолжается.

Нет отзыва. Они проходят через веранду. Касьянов, помедлив, распахивает дверь.

В углу комнаты, возле медогонки, Ергольский и его дочь Оля.

Оля вращает ручку медогонки. Отец, вытянув бледные до голубоватости губы, сосет из четвертинки свежий мед, янтарно просвечивающий на солнце.

От внезапного появления директора и писательницы Савиной он роняет четвертинку. Четвертинка не разбивается. Рокоча по гладкому полу, она подкатывается к ногам Касьянова. Он поднимает ее, струйка меда падает ему на пальцы. Он ждет, когда с пальцев скапает мед, хочет поставить четвертинку на тумбочку, но на ней стопа каких-то листов. Верхний листок представляет собой ксерографическую копию титула книги. Касьянов невольно прочитывает про себя, а затем вслух ее заглавие «Лечение голоданием».

— Так вон почему вы объявили голодовку, Борис Владимирович, — жестко говорит Инна, и ее лицо на мгновение перекашивает гримаса разочарования. — Слабак.

Рассвирепевший от того, что его  з а с т у к а л и, Ергольский пробует совестить Касьянова:

— Врываетесь, как к себе домой. Вы же интеллигент, Федосий Денисович.

— Марат Денисович, — сухо поправляет его Касьянов.

— Никуда от вас не денешься! Соглядатаи, — всхрипывает Ергольский.

Оля, было прекратившая крутить ручку медогонки, вращает ее сильней, пытаясь заглушить голос отца.

Они молча возвращаются по той же дорожке. В тот момент, когда они сквозь кусты выходят на шоссе, к ним выскакивает Оля.

— Тетя Инна, не пишите о моем папочке.

Внезапное появление Оли, ее мольба, готовая сорваться в рыдание, вызывают жалость Инны.

— Девочка, не надрывай сердце.

— Обещаете?

— Твой папа...

— У нас в городе думают, что он герой... Как теперь мне жить?!

— Позор падет и на тебя. Но твой папа взволновал, огорчил и... обманул стольких людей...

— Марат Денисович во всем виноват.

— Марат Денисович чрезмерно долго прощал твоему отцу тяжелые проступки. Я понимаю: родным мы верим больше, чем посторонним. Но ты должна найти в себе силы склониться к тому, что правда и правота на стороне Марата Денисовича.

— Он сразу невзлюбил папу. После прыжка на мотоцикле.

— Оля, неправда это.

— Что ему будет?

— Впереди у него грозная пора.

— Товарищ Касьянов и вы, тетя Инна, простите ему.

— Не все зависит от нас.

— Все теперь от вас.

— Девочка, бывают действия, за которые человек отвечает перед отдельными людьми... Иди к отцу и скажи, что ему еще не совсем поздно перестроить душу. Из-за каши, которую заварил твой отец, Марат Денисович собирается уйти с завода.