Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 120



Золотисто-коричневый шарфик, завернутый в газету, свободно уместился во внутреннем кармане кителя. Но в библиотеке он забыл о нем, роясь в газетных подшивках. С чего начать? Ответ не вызывал у него никаких затруднений. Ребят надо ввести в курс международных событий — пусть почувствуют грандиозность эпохи! Потом перейти к «Анти-Дюрингу» и отыскать такое дело, чтобы доказать Турбинину, что он — всего-навсего жалкий индивидуалист.

Оторвавшись от подшивки, он посмотрел в угол просторного зала, туда, где между окном и стеной с портретом Гоголя находился длинный стол. Конечно же, они здесь — те две девушки. Он видит их часто — всегда за одним и тем же столом — и привык отличать даже по спинам, по волосам: у одной длинные косы, у другой — короткая стрижка, задорные завитки над маленькими ушами.

Когда он дочитал статью о забастовках во Франции и снова поднял голову, их уже не было. Клим потянулся в карман за карандашом — и нащупал шарфик. Палец случайно прорвал обертку, притронулся к нежной, скользящей материи. Он тут же вспомнил: таким же нежным было ее прикосновение, когда она склонилась к нему...

Он сдал газеты и спустился вниз. На пороге выходной двери что-то шелестнуло, выпорхнув из-под его ноги. Тетрадь. Он поднял ее. На обложке отпечатался грязный след подошвы. В тусклом свете -фонаря, висевшего над подъездом, различил буквы: «ДКЧ».

Клим вернулся к вешалке, хотел протиснуться к гардеробщице, но ее осаждало множество народа. Попытался объяснить:

— У меня тетрадь, кто-то потерял...

Его оборвали:

— Ничего, не знаем, займите очередь.

Можно было бы отдать ее библиотекарше, но наверх не пускали в пальто. Клим решил занести сюда тетрадь завтра.

На улице ему снова встретились те две девушки, но Клим не обратил на них внимания.

Валентина Сергеевна... Два дня назад он видел сон. Постыдный ‘сон, о котором никому не рассказал бы... Он преследовал его неотступно.

То, что он испытывал теперь, думая о Валентине Сергеевне, лишь отчасти походило на обожание, с которым когда-то Клим относился к артистке оперного театра — молодой женщине с огромными детскими глазами, которая серебристым голоском пела партию Жермен в «Корневильских колоколах». Та вся была из сказки, и сама — как неуловимая мелодия — ее можно слышать, нельзя коснуться... Нет, теперь, .после того пьяного вечера, нечто дразнящее, соблазнительное и нечистое приводило его в смятение, тянуло к ней и в то же время отталкивало. Он знал, что она не умна и никогда не поймет и не разделит его стремлений и мыслей, а без этого он не мог представить себе любви... Но был поцелуй — и ее мягкие руки, и покатые плечи под струящимся шелком, и тело, манящее, смело очерченное платьем...

— Развратник, старый павиан! — укорял он себя, и представлял, почти по Бальзаку, как, завернувшись и штору, прячется в ее спальне, и вот она приходит и, готовясь ко сну, поворачивается перед зеркалом — обнаженная и прекрасная.

Когда наконец он решился нажать на кнопку звонка, ему пришлось ждать несколько минут. Он уже собрался уходить, но за дверью послышались легкие шаги.

— Кто там?

В передней он протянул ей маленький сверток:

— Вы забыли свой шарф...

Она была в небрежно наброшенном на плечи халатике. Зеленый, как майская листва, он очень шел к золотистым волосам. Но лицо ее выглядело какими то помятым, глаза — по сравнению с тем вечером поблекли, вся она казалась утомленной и разбитой.

— Вы забыли свой шарф...— повторил Клим. Он попытался завязать разговор: — Вам понравилось у нас?..

— Очень. Помнишь, как я учила тебя танцевать?— она немного оживилась.

— Конечно!

Все-таки она была очень хороша, в этом халатике и домашних туфлях на босу ногу.

— Ну, ты извини меня, Клим, страшно болит голова.— Забросив руки к затылку, она стала приглаживать волосы. Ее талия гибко-прогнулась, под распахнувшимся халатом мелькнула узкая белая полоска ноги. Клим испуганно отвел глаза.

— Я пошел,— сказал он.

— Заходи в другой раз,— сказала Валентина Сергеевна,— а сейчас я плохо себя чувствую и рано легла...

Прощаясь, он выронил тетрадь, найденную в библиотеке, и, нагнувшись за ней, заметил мужские калоши. «Н. Б.» — медные буквы, вбитые в стельки...

Только на лестнице он вспомнил, что в комнате, за плотно закрытой дверью, ему чудился какой-то шорох. Тогда он подумал о калошах. «Н. Б.»...—Николай Бугров! Эти буквы кочевали с одной пары дядюшкиных калош на другую!

Дома Николая Николаевича не оказалось. Он позвонил из больницы, сказал, что задержится. Пришел через полчаса.

— Совещание,— сказал он и долго мыл руки под умывальником.

Он подошел к Надежде Ивановне, накрывавшей стол, прижался губами к виску — что-то шепнул. Она улыбнулась, кивнула.

— Ты устал?



— Безмерно...

6

В эту ночь у Клима долго не гаснет свет. Веселая ночь! Великая ночь! Стихи сами рвутся на бумагу. Долой грязь и пошлость! Долой три измерения! Да здравствует свобода! Да здравствует четвертое измерение, в котором живет мечта!

...Это случилось летом, в степи,— он лежал с книгой, и небо звенело зноем. Гренада, Сарагосса, Эскуриал... Слова пели торжественно, как орган. В зыбком воздухе качалось призрачное марево. Нет, это не степь — это Кастилия, такая же ровная, пустынная, раскаленная... Лениво плетется мул, звякает бубенчик... Рыжее солнце плывет в облаках пыли. Костлявая кляча, ржавые шпоры скользят по выпирающим ребрам... Куда вы спешите, синьор?.. Он едет дальше, дремлет в седле, опустив голову... И пропадает...

Потом все забылось, рассыпалось, стерлось — чтоб неожиданно вспыхнуть в эту ночь.

Привет тебе, мой смешной, мой милый, мой гордый старик! Входи смелее, располагайся, как дома,— здесь все твое! Поболтаем, вспомним прежние времена, по-говорим о том, как жить дальше...

Ах мой добрый старикан, как много изменилось на земле с нашей первой встречи! Прогремели войны и революции,.. Но трусость, малодушие и злоба еще креп-ко стоят в этом мире! Взгляни — твоя черноглазая Испания хрипит в петле кровавого генерала... Поруган афинский Акрополь,— и в горы, к партизанам Маркоса, ушел Геракл... А Новый Свет! Первобытные белые призраки ку-клукс-клана бродят по стране Уитмена...

Но это ничего, старик! Нам не впервой сражаться с целой вселенной! Вперед — нас ждут угнетенные, невинно оклеветанные, разбитые в коварной схватке!.. Мы победим. Только глухие не слышат поступи Грядущего! Оно — наш третий союзник!

Тишина. Чистый лист бумаги. В гостиной бьют часы — дребезжащим, дряхлым боем. Нет часов. Нет бумаги. Рушатся стены. Пространство распалось — четвертое измерение изорвало мир!

Пустынны равнины Кастилии. Ночь.

Грустнеет месяц двурогий.

Проникнутый лунной романтикой, я

Одиноко бреду по дороге.

Тихо (Конечно, не так тихи

Ночи на острове Ява...).

Мне даже хотелось слагать стихи

И в них тишину эту славить.

Да, старик, были такие шапочки — испанки — ты помнишь? С кисточкой... Мы играли в испанцев. Как пламя в ночи, горело тогда это слово — Испания!..

Горело...

А теперь?..

Газеты цедят сквозь зубы: «Казнили, повесили, расстреляли...»

Тореадор в подземелье, у Кармен высохли слезы — она лежит и стонет, обхватив руками потрескавшуюся землю... «Ночной зефир струит эфир, бежит, шумит Гвадалквивир...» Он красен от крови—твой Гвадалквивир!

От Севильи до Саморы ,

Вся Испанья тихо спит.

Не поют тореадоры,

И не сдышно карменсит.

Серебрят леса каштанов

Бледно-лунные лучи —

В тишине куются планы,

В тишине куют мечи.