Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 53 из 57

Но звонок его сейчас был до того неуместен... Татьяна сидела перед пустой чашкой, в которую Федоров так и не успел плеснуть заварки,— в одной руке он держал трубку, в другой — заварочный чайник.

— Слушаю вас, Зиновий Яковлевич,— силясь придать своему тону приветливость, сказал Федоров.

— ...Абрамович! — поправил Курганский,— Абрамович! Но это не важно! Не важно, дорогой Алексей Макарович! А важно, что вы нам так помогли... Я только что с совещания в исполкоме, и сразу — дай, думаю, позвоню, пускай и Алексей Макарович порадуется! Вы ведь знаете, что на меня, на всех нас после первой вашей статьи обрушилось: «жалобщики», «кляузники». Мало того, хотели крохотный наш бароцентр — и тот закрыть, как слишком дорогостоящий для городского бюджета!.. Зато, Алексей Макарович, последним своим выступлением в газете вы их, так сказать, уработали! Почуяли, что даром этого им не спустят!..

Курганский все это выпалил единым духом.

— И потом?..— перебил Федоров.

— Потом?..

Так же взахлеб Курганский рассказал, что сегодня состоялось совещание, с приглашением директоров крупнейших предприятий города, и на нем постановили — общими силами создать мощный общегородской бароцентр. Правда, не Курганскому предложено его возглавить, но это дело десятое, главное — своего они добились, они и он, Алексей Макарович, без него-то уж, ясно, ничего бы не вышло...

— Не преувеличивайте,— сказал Федоров.—Не будь вас и вашей дружинушки хороброй...— Он смотрел на Татьяну, на ложечку, по-прежнему звенькавшую в ее пальцах, и был как разрубленный пополам — одна половина тянулась к ней, другая — к трубке.— Только вы понимаете лучше меня, бароцентр — это полдела, четверть дела. Главное — воздух, которым мы дышим...

— Мы будем бороться, Алексей Макарович! Будем бороться! А пока — спасибо, что вы помогли...

«Мне бы кто помог»,— мелькнуло в голове у Федорова.

Он разлил чай, пододвинул к Татьяне тарелочку с печеньем, распахнул вторую, прикрытую до того створку окна. «Воздух, которым мы дышим...» Воздуха не было. Горячая пустота заполняла пространство вокруг. Этой пустотой наполнялись жадно дышавшие легкие, сердце частило, буксовало... Федоров, поглаживая левую сторону груди, принялся пересказывать Курганского.

— Господи, и это теперь, когда нужно думать...— не договорив, вздохнула Таня.

Она была права, тысячу раз права... И все же несмотря ни на что звонок Курганского был для него важен. Благодаря пережитому в эти дни — особенно...

Молча, не перекинувшись больше ни словом, допили они чай. Печенье осталось нетронутым. Оба не помнили, ели они сегодня или нет. Как бы то ни было, есть не хотелось, даже мысль о еде вызывала тошноту.

Потом он ополоснул под краном две чашки, блюдечки... Он стоял к ней спиной, вытирая их полотенцем, когда она сказала:

— Знаешь, я ведь догадывалась. С той минуты, когда он пришел домой, сел к телевизору... На нем лица не было. То есть я не знала, что и как... Но знала: случилось что-то страшное. А когда приехала милиция...



Она тяжело вздохнула, как охнула.

— А я нет,— Федоров покончил с посудой и присел напротив. Он вытянул из пачки сигарету и раскатывал, раскатывал между пальцами, не зажигая.— Мне, знаешь ли, до сих пор не верится. И я не удивился бы, окажись все это ошибкой. Не верю, не могу поверить...

8

Эти несколько мгновений, несколько непроизвольно вырвавшихся фраз внезапно сблизили их, вернули друг другу, сломав отчуждение, прочной скорлупой окружавшее каждого в эти недели. Так бывало в прошлом, когда любое взаимное недовольство, любая ссора обрывалась сама собой, если заболевал кто-нибудь из детей, Витька или Леночка, и все, все казалось чепухой, и тяжкая обида — пуховым перышком — перед злым, беспощадным блеском столбика ртути в градуснике, перед ожиданием: что скажет доктор...

— Дня за два до суда мне в райком заглянуть понадобилось, к первому. Захожу, а там Хохлакова, из отдела пропаганды. «Мы, говорит, хотим ваш вопрос на бюро поставить, чтобы вы рассказали нам, товарищ Федоров, как вы своего сына воспитали...» А в глазах торжество: ага, и ты, мол, гусь лапчатый, попался... Ну, я, разумеется, напомнил — и про презумпцию невиновности, и про то, что суда еще не было, и я уверен... Я ведь и правда уверен был, понимаешь...

— А я — нет. Не верилось мне, что добром это кончится...

Они помолчали.

— Но жестокость!..— выкрикнул вдруг Федоров и громыхнул кулаком но столу.— Жестокость откуда такая?..— Он вонзился в Татьяну глазами, будто она во всем была виновата,— Ведь убить... В драке — убить, когда баш — на баш... На фронте — убить, впервые особенно... Слышала ты, чтоб я об этом рассказывал?.. И ни от кого про такое не услышишь! Обойдут сторонкой, пустячок какой-нибудь распишут, а про это ни-ни, потому что и вспомнить — жутко, как ты первого, самого первого человека... Пускай он хоть солдат, хоть фашист, все равно... Вспомнить — и то мутит, с души воротит!.. А тут — ни за что ни про что... Да после этого — сквозь землю! А не речи произносить, весь белый свет обличать... Вот я чего в толк взять не могу! Не-мо-гу!.,— Он на каждом слоге стучал себя по лбу, взгляд его загнанно метался по кухне — потрясенный, беспомощный.— Откуда это?..

Татьяна как от холода вздрогнула, передернула плечами. Не ответила. Да он и не ждал ответа.

— Ты говорила... Ты хорошо, верно все говорила — о жестокости, которая всюду в мире... Но знаешь, что я думал, пока тебя слушал?.. Что мы сами, в первую голову — я, во всем виноваты. — Где-то внизу во всю мочь рванулась поп-музыка, козлиным дисканточком взвыл молодой истеричный голос.— Ребров прав — распустили!.. Маги, джинсы, японские кассеты — а нужен ремень! И почаще!..

— Личность, индивидуальность — а ей от горшка полвершка, личности этой! Сопляки!.. Сечь сукиных сынов! Пороть, как в старину парывали! Чтобы усвоили — это можно, а это нельзя!.. Только-только из обезьяньего стада выбрались, цивилизация, культура — тонкая пленка, тоньше кожи, под нею — косматый зверь, а ему — Шекспира в руки, не в руки — в лапы! Да у него при запахе крови ноздри раздуваются, ему по деревьям скакать, по сто раз на день с самками спариваться — вот он как свободу понимает, он и Шекспира со всех сторон обнюхает, языком лизнет, страницу-другую выдернет, а на ветке банан или кокос увидит — и про Шекспира забудет!.. Но добро бы — Шекспир, так ведь ему, существу этому, которое где-то промеж человеком и гориллой заплуталось, автоматы суют, бомбы атомные, компьютеры! Десять заповедей сначала надо заставить выучить! И соблюдать научить! А выходит — не мы их, а они нас к себе в стадо волокут, где всякие «левис» и «грюндиги» превыше всего святого ценятся — а если так, то и жизнь человеческая — что она?.. Тьфу! Клопа раздавить, таракана ли, человека — один черт!.. Что-то перевернулось вверх тормашками,— того, что мужику простому было испокон века известно, педагоги наши не знают, мы сами — забыли! Фрейда справа налево прочли — и решили, что истину постигли! Черта лысого!.. Дикость! Одичание всеобщее! А расплачиваются все — и люди, и сами дикари!.. Вот тебе и причина, почему не разум, не совесть, а жестокость миром правит!.. Ты ведь об этом говорила?.. А она — правит... И весь прогресс мы только и знаем измерять количеством стали, электричества, количеством каких-нибудь сверхсовременных, сверхэлектронных компьютеров, которые тут же и превращаются в элементарные дубины, в железные палицы!

— Видишь ли,— вяло возразила Татьяна,— Николаев как раз и пытался своего Глеба десяти заповедям обучать с помощью ремня...

— Значит — мало!.. Мало пытался!

Он стоял у окна, спиной к ней, раскинув руки, упершись в раму настежь распахнутого окна. Грудь его вздымалась и опадала. Он задыхался — от ярости, от боли, которая, пронизывая тело, не давала сделать полный глоток. Татьяна что-то нехотя ему возражала. Как будто далее в неистовстве ожесточения, которое накатило на Федорова, он сам не понимал, что городит чушь, что нельзя одолеть жестокость жестокостью же... И то, как Виктор сдергивал с Глеба брюки, чтобы показать поротую задницу,— это было у Федорова перед глазами...