Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 68

перебивая друг друга, как мы хохочем — я вижу на мгновение всю нашу боевую когорту — толстяка Толмачева, тихого Кима, медлительного и точного Габдуллу, всегда готовую вспылить или вспыхнуть Наденьку Вахромееву, неунывающего остряка Леву Цыпкуса, пронзительно-ядовитого Мишу Курганова, спокойного, умного и осторожного нашего редактора, который старше и опытней нас всех, которому двадцать восемь лет,— я вспоминаю все это и верю, что когда мы все вместе — мы, наша газета, несмотря на свой малый формат,— мы непобедимы!

— Вы знаете, что такое — наша газета? — говорю я.— Наша газета?..

— Хорошо, я подумаю...— говорит он, помолчав. Я подумаю.— Он чувствует мое недоверие.— Я подумаю,— говорит он.— Нет, правда же, я подумаю. И может быть, что-нибудь напишу... Только не требуйте от меня, чтобы я сразу... Но я подумаю...

И через два дня снова кладет мне на стол короткую информацию.

Но однажды...

Я теперь уже не помню, с чем именно это было связано, что, собственно, так повлияло на Политанского,— да это и не важно, в конце концов. Может быть, наш разговор под дождем, может быть, насмешливые взгляды Наденьки, может быть, вся атмосфера нашей редакции, в том числе и два выбитых Мишиных зуба,— тогда Политанский особенно явно почувствовал, что нельзя и дальше оставаться как бы вместе с нами — и отделываться информашками на подверстку и застенчиво-сладостными улыбочками из угла дивана.

А случилось вот что.

Некоторую часть своего рабочего (да и не только рабочего) времени Миша Курганов посвящал прогулкам вдоль двора, на который выходили задние двери одного из крупнейших в городе магазинов. Кроме грузовых машин, сюда часто подъезжали «Москвичи» и «Волги». Пока Миша разговаривал с шоферами и угощал их отличными болгарскими сигаретами «Дерби», в машины крупными партиями грузили дефицитные продукты. Когда «Волги» и «Москвичи» элегантно разворачивались, Миша провожал их долгим взглядом и запоминал номер. Вскоре от дежурства во дворе Миша перешел к более интимному знакомству с администрацией магазина и ее широкой и разнообразной деятельностью. Он убедился, что номерные знаки — только деталь, частность, хотя и бросающаяся и глаза. То, что в глаза не бросалось, а совсем наоборот,— находилось где-то между пятью и десятью годами тюремного заключения, если верить уголовному кодексу, который Миша Курганов из профессионального любопытства не преминул полистать. Однако директор магазина был уверен в себе и в своей популярности среди номерных знаков, поэтому, тронутый видом Мишиной шинели образца восемнадцатого года, он, разумеется, с глазу на глаз — ласково и в то же время деловито предложил Мише взятку, предложил так, что Курганов только спустя час после беседы сообразил, о чем, собственно, велась речь. Однако для неотразимого фельетона ему не хватало кое-каких фактов, и он как раз об этих фактах размышлял, когда поздним вечером какие-то странные личности, то ли в самом деле пьяные, то ли притворявшиеся пьяными, подкараулив его у самого дома, выбили ему два зуба и вдобавок порвали знаменитую комиссарскую шинель. Миша не заметил в темноте нападавших, но запомнил, что деловитый и заботливый директор популярного магазина между прочим намекал на какие-то неприятности, которые иной раз случаются с молодыми фельетонистами.

На другой день трубный клич «К оружию!» грянул над редакцией. Телефонные трубки касались рычажков, чтобы сейчас же взлететь к чьим-нибудь губам. Двери хлопали, едва не срывая косяки. Мы стягивали силы «легкой кавалерии», поднимали ОБХСС, дружинников, общественных контролеров. Миша Курганов плевал розовой слюной и высвистывал «Марсельезу».

Среди всего этого шума, звона и рыка потерянно слонялся Политанский. Он все порывался сходить в аптеку за кровоостанавливающей ватой и раздобыл где-то — специально для Курганова — две пачки невиданных японских сигарет. В этот день он принес информацию о лекции на тему «В человеке должно быть все прекрасно», состоявшейся в каком-то клубе, но даже не протянул мне, а сунул в ящик стола, бормотнув: «Как-нибудь потом вы посмотрите...» Он пытался выразить сочувствие потерпевшему и принять участие в грозной суете, но всем только мешал, и все-таки не уходил, испуганно и робко появляясь то в машбюро, то в кабинете редактора, где по всем правилам военного искусства разрабатывался план разведки боем и следующего за ней генерального сражения.

Мне, как и всем, было не до него — ни в тот день, ни назавтра...

А потом он пришел к нам опять и с медлительностью, в которой ощущалась некоторая торжественность, достал из портфеля лист бумаги стандартного формата и молча положил передо мной.

Он бы не был, однако, Политанским, если бы утерпел, пока я дочитаю до конца. Поерзав на стуле, он сказал, едва я пробежал несколько строк:

— Видите, я все-таки решился.

Да, он действительно решился.

То есть, если бы я не знал Политанского, я и внимания бы не обратил на эту заметку — ежедневно мы получали десятки подобных,— но в том-то и дело, что я знал Политанского, знал, чего она стоила ему.

В заметке не было ни слова о директоре Дома культуры. В ней просто говорилось, что кружковцы — ребята с завода горно-шахтного оборудования — поставили своими силами пьесу, и вот теперь у них нет ни декораций, ни костюмов. И все. Конечно, даже не косвенный, а прямой упрек дирекции тут содержался, но столь робкий, столь нерешительный, что гневной инвективой здесь и не пахло. И все-таки... Все-таки!..



Я вычеркнул три первых абзаца, в которых толковалось о значении самодеятельности вообще, придумал хлесткий заголовок и положил материал на машинку.

Политанский разгуливал по редакции в тот день почти не сутулясь, разговаривал со значительным и несколько таинственным видом, и на него посматривали удивленно, а когда он выходил в соседнюю комнату — посмеивались и острили. Он и вправду был немного смешон, особенно, когда, остановившись около Курганова, дописывавшего фельетон, советовал, поднимаясь на цыпочки, чтобы заглянуть через плечо:

— Вы их покрепче, Миша, покрепче! Вы их разделайте как следует!.. Подумайте, бесстыдство какое!

Он постоял перед Наденькой, помолчал, и когда она, нетерпеливо дернув плечиком, посмотрела на него, заложил руки за спину и сказал:

— Вот так, милая Надюша, вот так!

— Что с ним творится? С нашим Политанским? — встревоженно спросила она, поймав меня в коридоре.

— Надо верить в людей, старушка! — ответил я злорадно.— Надо верить!

Когда принесли отпечатанную на машинке заметку, Политанский прочитал ее раза три с первой строчки до последней.

— Вам нравится, как написано? — спросил он.

— Гораздо лучше, чем все, что вы приносили раньше.

— Да,— сказал Политанский.— Да. Я и сам это чувствую.— Он нахмурился.— Знаете, что он мне ответил, когда я ему сказал, что нам требуются костюмы и декорации? Он мне сказал: «Не морочьте мне голову всякими пустяками!» И это после того, как мы полгода работали, и ребята прибегали на репетиции прямо со смены, даже не успев поесть... Вы понимаете?.. И он говорит: «Не морочьте мне голову всякими пустяками!». Ведь это же безобразие? Ну, как вы думаете, это не безобразие?

— Я думаю, что это безобразие.

— Вот именно! И он — знаете, на что он надеется? Он надеется, что Политанский все стерпит! Что Политанский и его ребята все стерпят, а он по-прежнему будет себе крутить танцы и перевыполнять план! Вы понимаете?

«Политанский негодует» — вот как назвал бы я этот день. Даже прилизанные его волоски как-то поднялись хохолком на затылке, и было оскорбленное что-то, взъерошенное и серьезное в его фигурке, и только заметив посмеивающиеся взгляды вокруг, он на секунду подбирался, как вспугнутая улитка, и тут же снова — и еще громче и сердитей — начинал негодовать, и голосок его, и без того тонкий, резал всем уши.

Правда, его несколько покоробил заголовок, он долго не сводил с него глаз, и я ощущал, какая жестокая борьба разгорается в нем в ту минуту — жесточайшая!