Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 56



— Утром я была с Ольманом в русской церкви, — говорила Дениза. — Ты бы сходил как-нибудь. Ты не можешь себе представить, как там красиво. Маленький храм, весь позолоченный, нежные, словно неземные, напевы: хор поет без органа, на четыре голоса.

Жак, не слушая, спросил:

— Где будем завтракать сегодня?

— Пойдем в китайский ресторан. Мне там очень интересно. О чем я тебе рассказывала? Ах да, о русской церкви. Я едва удержалась, чтобы не стать на колени, как остальные. Мне хотелось плакать, плакать над ничтожеством человека.

— Ты сегодня в мистическом настроении? — бросил Жак.

Менико приучил Денизу тщательно выбирать слова и внимательно относиться к их смыслу.

— Почему в мистическом? Я просто восприимчива ко всему прекрасному… Когда я слушала их напевы, я подумала, что это мир, созданный не для мелких чувств. Я думала о тебе, о том, каким ты был, когда мы с тобой поднимались к яблоневым садам, над Руаном, в лунную ночь. Тогда у тебя были идеи.

— А теперь у меня нет идей?

— Есть, конечно, дорогой… Но все-таки тогда у тебя был порыв, восторг, которых теперь уже нет.

— Я был мальчишка, — ответил Жак. — Теперь я стараюсь желать только того, что осуществимо… «Я выработал в себе привычку преодолевать не столько мировой порядок, сколько свои желания».

— Мировой порядок… А как ты перед ним благоговеешь, перед этим мировым порядком!

— Во всяком случае, это лучше, чем быть анархиствующим мещанином… Надо знать, чего хочешь, Дениза, надо твердо выбрать жизненный путь и потом идти по нему без ропота! А следовать по этому пути и в то же время осуждать его — нет, в этом я не нахожу никакого величия.

Они сели. На столике лежал манифест, призывавший интеллигентную молодежь поддержать Китай, который терпит притеснения от западных держав. Это опять-таки дало повод к размолвке. Дениза относилась к Китаю восторженно и вообще была сторонницей защиты угнетенных стран.

— А что ты знаешь о Китае, Дениза? Ты всему веришь. У тебя не осталось ни капли критического духа.

— Это лучше, чем вообще ни во что не верить.

Он пожал плечами и заговорил о предстоящем экзамене.

— Что же ты собираешься делать, когда получишь диплом?

Он устало провел рукой по лбу.

— Еще не знаю… не решил еще.

— Отец настаивает, чтобы ты вернулся в Пон-де-Лэр?

— Да, но я ничего не обещал… Хотя, конечно, я и сам считаю, что глупо добиваться в Париже должности письмоводителя или секретаря какого-нибудь адвоката, с нищенским жалованьем, в то время как там…

— Поступай как знаешь, Жак, но только помни… Я ни за что не вернусь в Пон-де-Лэр, чтобы быть там твоей женой… Ни за что… Это не упрямство, это благоразумие. Слишком много перенесла я в этом городе. Для меня он полон призраков. Мысль, что мне предстоит провести жизнь среди этих улиц, встречать все те же лица, теперь, когда я узнала, что такое свобода… Нет, не могу… Нищета здесь, с тобою, — на это я готова…

— Так только говорится… Ты не знаешь, чт отакое нищета… И я не знаю, но не думаю, чтобы она особенно благоприятствовала любви… А в чем же заключается, Дениза, та романтическая независимость, о которой ты мечтаешь? Обедать в дешевых ресторанах, бывать в концертах на трехфранковых местах, носить мужскую шляпу — это твой идеал?.. Но можно оставаться таким же разумным, таким же скромным и будучи обеспеченным буржуа.

Она стала горячиться:

— Не думаю… При желании все, что угодно, можно представить в нелепом виде. И жизнь праведника покажется нелепостью, если говорить о ней так, как ты сейчас говоришь… Для меня дешевые рестораны, трехфранковые места, бегство вон из Пон-де-Лэра — это символы… Символы протеста, сопротивления… Начинается с того, что соглашаешься одеваться как другие, потом соглашаешься думать как другие, потом оказывается, что ты погиб…

— Погиб? Почему погиб? Просто-напросто ты меня разлюбила… Если бы ты меня любила, тебе было бы совершенно безразлично, где жить.

В тот день они впервые и словно по взаимному уговору после завтрака расстались, а не пошли на улицу д’Асс а.

III



Вернувшись в пансион Вижоля, Дениза велела развести огонь в камине и попробовала написать Жаку.

«Жак, я одна, и на душе у меня скребутся кошки. Я вдруг потеряла надежду. Сейчас, когда я шла без тебя по Люксембургскому саду, у меня сжалось сердце при мысли о том, каким доверчивым ребенком я гуляла тут еще недавно. Да, два года назад я надеялась, что тебе суждены великие свершения. Было бы ужасно разувериться в тебе. Ты не должен довольствоваться тем, что будешь всего лишь „добрым малым“, как говорят твои родители, — говорят с улыбкой, которая меня так огорчает. Выслушай меня спокойно, Жак, я не собираюсь тебя упрекать. Но я хочу, чтобы ты жил. Понимаешь? Чтобы ты жил. Сейчас, сам того не сознавая, ты спускаешься в царство мертвых. Почему ты больше не хочешь быть сильным? Куда девалась твоя благородная дерзость? Неужели я говорю впустую? Верни свое прежнее мужество! Не отказывайся в двадцать три года от борьбы! Ты мне сейчас сказал: „Ты меня разлюбила“. Какая глупость, Жак! Нет, я люблю тебя и хочу любить всегда, но меня пугает то нравственное оцепенение, которому ты поддаешься. Твои радости перестали быть истинными радостями, твои развлечения перестали быть истинными развлечениями, и я не могу согласиться, что твоя беспечная покорность судьбе истинная мудрость. Нет!»

Это заключительное «нет» она вывела особенно энергично. Не одному только Жаку говорила она это «нет»; оно относилось и к Пон-де-Лэру, и к матери, и к напускной добродетели.

«Продолжать борьбу, — думала она. — „Борьбу против кого?“ — скажет Жак. — Против тех сил, которые искалечили мое детство…»

Тут до нее донесся шум захлопнувшейся двери, и в коридоре послышались тяжелые шаги.

— Это вы, Мени? — крикнула она.

— Я… Что это, Дениза? Вы дома? В воскресенье?

Он появился на пороге.

— Заходите выкурить папироску, Мени… А почему бы мне не быть дома в воскресенье?

— Потому что ваше исчезновенье по воскресным дням — явление столь же общеизвестное и твердо установленное, как сокрытия Венеры или прецессии равноденствий… После резкого отклонения, наблюдаемого сегодня, астрономам придется внести существенные поправки в свои расчеты.

— Не насмешничайте, Мени, и, кроме того, минутку помолчите. Одну только минутку — я закончу письмо.

Некоторое время он молча курил. Она заклеила конверт, надписала адрес.

— Вот и готово. А теперь мне хотелось бы поехать с вами куда-нибудь. Все равно куда. В «Шатер», в «Ротонду».

Он ответил колючим тоном:

— Денег нет.

— У меня есть немного… Не обижайте меня сегодня… Сегодня мне грустно.

Он возразил высокопарно:

— Не возводите свою грусть в философскую категорию! Не ищите ей определения. Грусть уже сама по себе — немощь.

— Не шутите, Мени. Вам и самому грустно. Так чего же хорохориться? Каким чудом вы сегодня не с Эдмоном?

— Эдмон на улице Альфреда де Виньи, в своем родовом поместье в замке эпохи Возрождения; замок построен в тысяча восемьсот восьмидесятом году, а в тысяча девятьсот пятом приобретен батюшкой Эдмона, именитым и могущественным сеньором Проспером Ольманом Нансийским… Там семейное сборище — тетки, дядья, двоюродные братья.

— Бедняга Эдмон!

По дороге в «Шатер» они заговорили об Ольмане. Они любили его и считали ребенком — человеком куда менее их знающим жизнь.

— По правде говоря, — заметил Менико, — я не предполагал, что богач может быть таким славным малым… Впрочем, он будет богачом бестолковым. «Нет у него к деньгам неистовой любви, что радует скупца и полнит сундуки…» Придется мне, пролетарию, растолковать ему, что за диковинная прелесть быть в год Господен тысяча девятьсот двадцатый единственным отпрыском великого Ольмана.

— Его отец и в самом деле такой могущественный человек?

— Судите сами, Дениза… Он один из немногих могущественных в наши дни, когда политические деятели зависят от влиятельных газет, а влиятельные газеты — от крупных дельцов… В разгар войны самому Клемансо [28]приходилось считаться с Ольманом. Я думаю со временем написать книжечку о подлинных источниках власти, о тех людях, которые хоть и остаются для народа неведомыми, в действительности, под прикрытием парламентской демократии, вершат судьбы мира.