Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 50

Теперь он сидел на постели; склоняющееся солнце, отыскавшее щелку в закрытых шторах, белой полоской лежало на его голой шее. Как галстук. Или как лезвие.

– Видишь ли, Павла… Я не очень… искренний человек. Такая у меня… работа. Но я хочу, чтобы ты знала… эту правду. Обо мне. Веришь?

Павла вздохнула. Натянула одеяло до самых глаз.

– Веришь, Павла?

– Верю…

Тритан помедлил:

– Скажи еще.

– Верю…

Он умиротворенно улыбнулся. Светло, как прощенный, ненаказанный мальчишка.

Он знал, что сегодня снова не придется убивать. На много переходов вокруг Пещера была пуста – только запах мха и влаги, только гнезда насекомых, только мерцающие пятна лишайников и колонны сталагмитов; он шел. Он тек, переливался из коридора в коридор, и, кажется, светлый узор лишайников гас, оказавшись в пределах его досягаемости, и, кажется, кружащиеся под потолком жуки прятались при его приближении, и замирала струящаяся в щелях вода…

Даже в полной темноте он был еще темнее. Черная дыра, неуловимая бесформенная тень с угольками прищуренных глаз. Даже клыки его, вечно обнаженные, не отсвечивали в темноте – черные… Ужас Пещеры, он находил удовольствие в самом своем неторопливом шествии.

Ветер, приползший из дальних переходов, доносил до него обрывки запахов. Пахло теплым, кровью и шерстью – но так слабо и так далеко, что он не стал сворачивать с пути. Он просто нес себя через полутьму; ритмичное движение, чередование коридоров, черные пасти залов, прикосновение ветра к жестким бокам… Прикосновения камня к подушечкам мощных лап, ступающих расслабленно, почти изящно…

А потом из глубин Пещеры явилось… нет, это был не запах. Это было разлитое в воздухе, осязаемое, скверное предчувствие; он, не имевших равных по силе врагов, не знающий слабости и страха – он оборвал торжественное шествие.

Пещера молчала. На много переходов вокруг не водилось другой жизни, кроме жуков и червей; не знавший прежде колебаний, черный зверь остановился в нерешительности.

То, что находилось рядом, впереди, в темноте огромного зала – ЭТО не принадлежало Пещере. И потому не могло считаться живым. Никогда прежде сердце саага не позволяло себе столь нервного, сбивчивого ритма; ритм этот не был бешеным ритмом преследования, когда, загоняя некую быстроногую тварь, охотник захлебывается жадной слюной азарта.

Это была лихорадка страха.

Впервые в жизни саажий пульс бился в размере квелого сердчишка жертвы.

Он знал, что не пересилит себя. Не свернет за угол, не станет в преддверии огромного темного зала, не посмотрит в глаза ТОМУ, что возникло ниоткуда и исчезнет в никуда; он понимал, что никогда больше не будет знать покоя. Пещера перестала быть его охотничьим угодьем; однажды ощутив себя жертвой, он потерял свой прежний, незыблемый мир.

Еще мгновение – и черный зверь попятился, повинуясь новому для себя инстинкту – инстинкту самосохранения, причем самосохранения немедленного, лихорадочного, пока не поздно; еще мгновение – и ТОТ, что прятался за поворотом, за нагромождением камней, сделал шаг вперед.

Сааг присел. Распластался по земле, по камню, по ковру сухого мха, прижался к тверди брюхом, готовый заскулить, готовый закричать, моля о пощаде…

Потому что ТОТ был невозможен и невероятен, но ТОТ – был.

Он вдвое уступал саагу размерами и лишен был когтей и клыков. Он не казался мощным – но он стоял на двух ногах; он был всевластен, об этом говорили холодные незвериные глаза, он мог убивать одним взглядом, и сааг прижимался к камню все судорожнее, желая сжаться в песчинку и утонуть в расщелине пола.

Чудовище, каких не бывает в Пещере. Какие приходят редко и страшно – убивать…

Сааг лежал, втиснувшись в измочаленный мох. Глаза чудовища смотрели в его собственные глаза; пытка продолжалась столько, сколько времени понадобиться тощей капле, чтобы собрать себя воедино и сорваться с острия сталактита.

А потом все кончилось.

Чудовище отступило. Ушло, скрылось в развалах, оставляя после себя липкий ужас – а потом и ужас пропал, и ветер снова был чист, ветер пах сыростью и отдаленной бродячей кровью.

Глава пятая

Утро воскресенья она провела, не поднимаясь с дивана; на нее напала странная хворь, и, преодолевая нервный озноб и слабость, она куталась в одеяло и бездумно листала подвернувшиеся под руку книжки.

За «Первую ночь» Скроя пришлось браться трижды. Павла никак не могла себя заставить, пьеса казалась затянутой и нудной; на третий раз, собравшись с духом, Павла поклялась себе, что хоть формально, хоть для приличия, но до финала все же надо дочитать.

Ее озноб усилился. Добравшись до второго акта, она уже не могла оторваться; Вечный Драматург, вернее, то самый подмастерье, юный Скрой, который потом станет Вечным – поймал ее, втянул вовнутрь; Павле казалось, что она слышит скрип грубых деревянных дверей, лязг металла и запах дымящих очагов.

Она слишком хорошо понимала чувства юной героини. Чувства и, так сказать, ощущения; Первой ночи предшествовали долгие мытарства, потом смертельная схватка отца жениха с братом невесты, потом траур, потом королевский указ, потом свадьба, длинная и пышная, на целый акт, с пылающими факелами и головоломными интригами…

И потом, наконец, наступила Первая ночь; как на Павлин взгляд, теперь уже искушенный – влюбленные слишком много болтали в постели. Правда, на сцене все не так, как в жизни, на сцене, как твердил Кович в каком-то давнем газетном интервью, все крупнее…

Она отложила книжку. Перевела дыхание, глядя в серый пасмурный потолок. Как повернется теперь ее жизнь?! Она дрожит под одеялом, в ушах у нее звучат древние свадебные песни – оттуда, из разметавшего страницы, небрежно брошенного томика… Она слышит отголоски хора, звон железных соприкасающихся чаш – ей кажется, что это ее сочетают со странным человеком по имени Тритан…

Все слишком запуталось. Не стоит разбираться в своей жизни сейчас; всей пьесы-то осталось десять страничек, надо дочитать, дойти до конца – и тогда только устроить передышку…

Происходящее в Пещере действо Вечный Драматург описал одной большой ремаркой; Павла, прикрыв глаза, видела, как из-за нагромождения камней выбирается лютая саажиха. Кто бы мог подумать, что хрупкая невеста, нежный стебелек… Впрочем, характер у нее всегда был железный. Тень саажихи… Кажется, в старом театре подобные «условные» сцены показывали с помощью теней на белом полотне…

Молодая самка саага охотится. Добычей ее станет мелкий схруль, юноша-схруль, схруль-одиночка; он так же беззащитен перед саагом, как скажем, тхоль или сарна…

Павлу передернуло. Вероятно, если эту пьесу и играли когда-то… Здесь уместен только театр теней. Намек, образ, не станешь же впрямую выводить на сцену, бр-р, саага…

Вот двое застыли один против другого. Самка саага в три раза больше – один шаг, и над головой юного схруля сомкнет свои воды смерть…

Ремарка закончилась. Драматург разразился стихами – патетическими сильными строфами, в которых говорилось о всепобеждающей силе, об искре, которую каждый человек проносит с собой в самый дальний закоулок темной Пещеры; человеческая искра вспыхнула в душе саажихи, она узнала в обреченном схруле любимого человека и пощадила его. Последнее явление пьесы было совсем маленьким: молодые супруги просыпались в своей спальне, смотрели друг на друга, обменивались несколькими нежными строчками и раскрывали друг другу объятия.

Павла отложила книжку и снова уставилась в потолок.

Вот, значит, что имел в виду Кович, говоря о «дурацком финале». Сказочное, хорошее завершение, чудо, избавившее влюбленных от горя и гибели… Кович не верит в чудеса. Но почему у нее, у Павлы, до сих пор стоит в горле ком?..

Она перечитала сцену в Пещере. И перечитала еще; стихи нравились ей все больше. Она решила выучить их, переписать на отдельный листок и хранить в верхнем, недоступном для Митики ящике шкафа – вдруг когда-нибудь пригодится…