Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 64 из 77

— Среди моих знакомых нет семьи, где бы у молодой женщины было больше двух детей.

— А среди моих знакомых…

— Это в деревне. Зимы там холодней — нет парового отопления, ночи длиннее — и сходить некуда, и рано отключают движок. Михаил, ты скажи Глебке: логично я рассуждаю?

— Логично. Современные женщины в большинстве эгоистки. Раньше они жили для детей, поэтому рожали сколько рожалось. Сейчас живут для себя. Дети так — для развода.

— Миша, пунктик.

— Иди ты! Пунктик, пунктик… Я не спираю вину на одних женщин. Но что они не переменились на сто восемьдесят градусов — не докажешь.

— Глеб, все будет как в сказке. Ты будешь счастлив. Помнишь, на губе встретились?.. Ты мне открылся. Я тогда же подумал: ты будешь вдвойне счастливым — за себя и за отца. Миха, ты тоже очень и очень будешь счастлив. Я тоже, раз вы будете счастливы.

— Глеб, ты зарубку сделай в памяти. Чтоб, когда станешь счастливым, не отбоярился: мол, он, то есть я, не предсказывал тебе счастья.

Жалеет, потому и подбадривает. Я всегда благодарен Кириллу за утешающую жалость. Что бы ни говорили о жалости, я верю, что она прекрасна.

С детства я часто слышал, как в ответ на укоры шептала девушка парню, а женщина мужу:

— Глупенький, ох и жалею я тебя! Дурашка ты мой, ох и жалею!

От них во мне это: жалеть и любить — одно и то же.

Миша начал задремывать, и Кирилл отправил его баиньки.

Немного погодя Миша крикнул из комнаты:

— Отец, иди сюда!

Кирилл вернулся, смеясь.

— Ты чего?

— Да Миха… «Если, — говорит, — у Жени из киоска действительно трое детей, и она без мужа, и не бросает их, то она — чудо. И если Глеб женится на ней, я посвящу ему и Жене свою жизнь. И половину зарплаты буду отдавать».

— Пунктик!

— Тут еще посложней.

Кирилл выкурил очередную папиросу. И мы принялись петь старинные казачьи песни. Он запевал, я подхватывал. У него тенор, у меня шершавый басок.

Мы оба были довольны: мне нравилось, как он ведет, играя голосом, ему — как я вторю.

Удивительны казачьи песни! Печаль в них, горевые истории, а напоешься — и светло на сердце. То ли за все откручинишься?

— Куда ты думаешь деть свой билет?

— Тебе отдам.

— Не возьму.

— Есть резон взять. Не я ведь влюблен в Барабанщикову.





— Платоника — не любовь. У любви цель. Платоника бескорыстна. Она — поклонение. Эфир, понимаешь?

— Продолжить?

— А ну.

— Он и она стремятся захапать друг друга. Ярость плоти и только. Повсеместная. Спасение в платонике.

— Себя кусаешь. Для тебя же тоже превыше всего чистота. Ты не отвлекай меня. Пойдешь в цирк. Женя придет. Точно.

Допили остатки мятной. Порассуждали о разных разностях: о рубиновой молнии («Оказывается, пучок света обладает гигантским давлением, даже может отжать на расчетную орбиту спутник, отклонившийся от курса»), о предстоящем пуске аглофабрики («Хоть бы не увеличился выброс серы в городское небо, а то и так дышим газом»), о кинофильме «Грешница» («Честные картины стали снимать. В этой, верно, конец половинчатый. Лучше б утопили героиню, как в книге — не затемняли смысл»).

Сизый от старости железнодольский цирк не был расцвечен завлекательными огнистыми рекламами. И все равно я испытывал тревожно-радостный трепет.

В облаках воздуха, который выпыхивало из входных, огромных, как ворота, дверей, пробегают люди. Врываюсь в эти облака. Ноздри раздуваются навстречу душному, едкому потоку, он приятен и волнующ для меня.

Билетерши в форменном шевиоте, по краям лацканов басон. Полукольцо коридора с буфетными нишами. Пахнет чем-то зверино-конюшенным, опилками, сатураторным сиропом, пирожками, испеченными на подсолнечном масле.

Захватило человеческим потоком. Нарочито равнодушным взглядом скольжу по лицам, чтобы, если встречусь с глазами Жени, не выдать, что ищу именно ее и что только тем и обеспокоен — пришла она или не пришла.

Как интересно идти среди толпы! Кто этот старик с алюминиево-седыми под ушанкой висками? Не отгадаю, кем он работал: учителем, химиком, мастером домны, — но только вижу по тому, как он пристукивает кизиловую трость к линолеуму, что он был тверд в своей вере.

Кто эти парни в бочкообразных полупальто и мушкатых кепках, натянутых по брови? Кусают бруски мороженого, смотрят на прохожих, по-гусиному вытягивая шеи, перебрасываются жаргонными словечками. Вполне возможно — стиляги из студентов металлургического института или маменькины сыночки, не пристроенные никуда после окончания школы, а то и ученики технического училища, уже зашибающие деньгу на стане, где катают белую жесть.

Вокруг много девушек, улыбчивых, высокомерных, грустящих, зазывных… Одеты красиво, но редко заглядываюсь.

Мужчины в ботах «прощай молодость!», отдувая пену от кружечных берегов, пьют пиво.

Какая-то делегация шествует во главе с администратором цирка к двери директорской ложи. У администратора сановная осанка. Прежде чем распахнуть дверь, он открывает автоматический замок. В коридор ложи пропархивают девушки в синтетических шубках: серебристо-серой с темными полосами, клюквенно-красной, ядовито-синей, за ними ныряют парни в боярских шапках. В парнях узнаю недавних студентов металлургического института: передний — сын директора завода, средний — сын начальника мартеновского цеха, задний — сын главного прокатчика…

А вот и родной народ: деревенские. Мужики в суконных пальто, кожаных шапках с ушами нарастопыр, в чесанках, на которых зеркально-черные калоши. Женщины в пуховых шалях, плюшевых жакетах-коротышках и тоже в чесанках с калошами. Только у мужчин чесанки изрыжа-коричневые, а у них белые. У деревенских пыланье в щеках. Они рвут зубами копченую колбасу, глотают из бутылок лимонад.

Я задерживаюсь возле них.

Пахнет степным с привкусом полыни снегом, дубленой овчиной, рядном.

Близ циркового сквера стоит трактор с прицепом. Должно быть, на нем приехали деревенские. После представления завернутся в тулупы, лягут в солому, покатили. Толки про артистов. Хохот. А над ними прядают звезды по-зимнему иглисто и длинно.

Стоп! Женя вроде промелькнула. Фу, дьявольщина! Детинушки, отпустившие бороды под Фиделя Кастро, помешали разглядеть, она или не она.

Делаю в толпе зигзаги, крючки, вилюшки. Нет Жени. Обознался. Напролом иду обратно. Огорчен. Но и ожесточился так, как будто кто-то из толпы помог ей исчезнуть.

Скотина я все-таки. У нас в Сыртинке такое душевное состояние называют бзыком.

Заколотились молоточки электрических звонков, и публика хлынула через покатые проходы к барьеру манежа. Она как бы напарывалась на этот барьер: текла в разные стороны, поворачивала вспять и скакала по лестницам амфитеатра к голубому цирковому небосклону.

Я начал искать свое место, когда ряды амфитеатра сплошь заполнили зрители. Шел вялой поступью. В глазах меланхолический туманец, будто никто мне здесь не интересен, на все смотрю, как на пустынное, быстро осточертевающее марево и давно не верю, что кто-нибудь может быть счастлив в этом холодном, буревом, разноликом мире.

Я переживал совсем не то, что выказывал видом. Нет ее в цирке, нет! Другим везет, мне… А вдруг она уже сидит на месте?! Струшу. Смешаюсь. Ничего не смогу сказать. Как взять себя в руки и высказывать умные замечания о номерах, и чтоб это завязывало разговор? Разве сумею? Сердце и то не уйму. Скачет, как с перепоя. Погоди. Стулья четвертого ряда заняты, кроме одного. Вот Женя!.. Как подойду? Прямо робость одолевает. Как буду сидеть? Истуканом — неловко. Удеру лучше на верхотуру. Мест нет — на ступеньки, зато буду спокоен.

Бегу по лестнице. Не переводя дух. Останавливаюсь под краем купола. Потолок в пульсирующих каплях. Сажусь спиной в стену. Через мгновение вскакиваю. И — вниз. Только ступеньки свиристят. Пробиваюсь на место, задеваю колени сидящих, будто клавиши рояля. Женя не смотрит в мою сторону. Наблюдает за приготовлениями оркестра: то пиликнет скрипка, то квакнет тромбон, то пробормочет валторна, то по-казарочьи переливчато просвистит кларнет.